– А я еще помню, как он из семьи уходил, когда мне было двенадцать. Ты знаешь, я его видел примерно два года назад, сразу после того, как сдал вступительные, в августе. Выяснилось, что он пропал потому, что его часть отправили служить в Абхазию, они там вывозили семьи русских военных. По идее, это было тогда, когда основные события там закончились, но его в какой-то момент осколком зацепило, он в госпитале лежал. Я об этом рассказываю потому, что между делом он мне сказал: «Сева, ты знаешь, я не помню, почему мы с твоей матерью разошлись. Не помню, почему я ушел». Ничего, говорит, не помню…
Сева ненадолго замолчал.
– Нет, ты врубаешься, что происходит?… Да его уход был главным событием в его гребаной жизни! Его жизнь разделилась на до и после – но он не помнит причины.
– Ты тут при чем?
– Я так не хочу. Я хочу понимать, что происходит, я хочу, чтобы что-нибудь от меня зависело. Я хочу, чтобы я не был способен забыть самое главное в моей жизни… Давай за родителей… А еще – мы с тобой такие, сука, дикие и страстные, такие естественные и сильные, а те, другие – такие бледные и неуверенные, такие культурные и воспитанные. Это все как-то неправильно – как будто нам достались какие-то роли. А нету на самом деле никаких ролей.
– А как же иначе, братик. Родился бы в другом районе – жизнь бы по-другому сложилась.
– Это все слишком просто. А на самом деле ни хрена не понятно. Вот я о чем. Мы несчастливы, и они несчастливы, вот я о чем.
– Да иди ты! Я счастлив.
– Да, прости – за твою семью, дорогой.
– Знаешь, как я их люблю! Жаль, обезьянка моя малая спит, завтра утром увидишь.
– Я уйду часов в восемь.
– Мы в семь встаем.
– Тогда увижу.
– Как ты дальше?
– Поеду от Ленинградского вокзала до Бологого. А потом выйду на трассу, она в этом месте вплотную к городу – а дальше, как сложится.
– Скажешь, почему в Питер?
– Это не очень важно, Саша. На достижения культуры хочу посмотреть – и сравнить со своими возможностями.
– Ты в бега подался?
– У меня был трудный год. Мне кажется, я за этот год сам с собой и не встречался почти. А хочешь дернуться – и чувствуешь, что ты каким-то непонятным образом несвободен. Всех ты такой уже устраиваешь, всем удобно. Заговоришь случайно не о том – и сразу: а чтой-то мы такой херней себе голову забиваем? У нас, наверное, новый прожект? Вот так – очень быстро на тебя права предъявляют, причем даже невинные люди. И ты вроде как обязан быть таким, каким тебя знают. А что они о тебе знают? Что они обо мне могут знать, если я сам о себе мало что понимаю? Видишь, какими благородными болезнями я оброс, – вот что значит высшее образование. Конечно, я уехал от всего этого, но я вернусь. Только немножко другим.
Какой здоровенный был этот Давид. Зачем Микеланджело было ваять такого гиганта? В том же зале стояли другие статуи этого героя – на них был неоформившийся ребенок. А этот очень даже оформившийся. Пастушок, блин. Вон у Донателло стоит бронзовый игривый амурчик, напяливший шляпу, схвативший меч не по размеру и гордо выставивший свой писюнчик. Это не человек – это божок из античного пантеона. Что перед ним земное, пусть даже целый Голиаф? А у Микеланджело, пожалуй, человек. Но надо же было как-то передать его боговдохновенность – вот скульптор и дал ему ничем не заслуженное идеальное тело. Смотрим мы на это тело и понимаем, что этот человек рожден для подвига. Что есть люди, которым дается безо всякой причины. Тело ли, сердце ли, голос ли. Только потому он и гол – потому что скульптор объясняется на языке его тела. Он нам его упорно навязывает – тут не пропустишь.
– Катя, посмотри на его запястья. Что ты видишь?
– Большие.
– Не просто большие, а непропорционально большие. Они показывают, что этот пятиметровый дурень на самом деле довольно маленький – он просто показан крупным планом. Он хорошо сложен, но в нем килограмм сорок пять, не больше. Это такой маленький мужчинка, мелкий, застывший в комплекции подростка. Но на лицо посмотри – этому ребенку предстоит недетский бой.
Они хорошо провели день. Сначала было солнечное, морозное утро. Они позавтракали раньше всех и отправились на электричку. Вышли на «Охотном ряду», забежали на Красную площадь, купили билеты в Кремль, попетляли, выскочили на Гоголевский бульвар, вышли к Храму Христа Спасителя, прошли мимо, нашли Пушкинский музей, три часа в нем плутали, что-то ели – и смеялись, совершенно забыв о протестантах. И только когда стемнело, Катя забеспокоилась.
– Так, завтра я буду примерной девочкой, буду петь «аллилуйя».
– Завтра еще не скоро. Погреши еще немножко.
– В тебе ничего святого. Куда они смотрели.
– Они не могли предвидеть нашей встречи. Твоя красота оказалась сильнее. Я увидел тебя и понял, что в монахи мне рановато. Я еще слишком голоден.
– Даже звучит неприлично.
После приезда весь вечер они жадно целовались в каком-то темном углу. Она оглядывалась на каждый шорох. После очередного вдруг сорвалась и убежала, нервно попрощавшись. Сева отсиделся в темноте и явился в свет. Навстречу ему вышла Малгожата. Он никогда ее не видел такой раздраженной.