При заводской конторе была у нас авиаторская комната, где стояло пианино: в ожидании очередных полетов почти все играли и насвистывали самые легкомысленные мотивы модных оперетт.
Славоросов и я были особенными музыкантами циркового стиля: он прекрасно играл на одной струне, натянутой на – палку через сигарную коробку, а я – на гармошке, с которой не разлучался.
Вообще авиаторы на земле веселились, как школьники, но едва прикасались к аэроплану – наступало перерожденье: лица отражали сосредоточенную волю, короткие движенья – решительность, скупые, спокойные слова – хладнокровие, выдержку.
Первое время я тренировался на-своем блерио, но потом, по предложению и техническим указаниям Славоросова, перешел на австрийский моноплан «Таубе», с мотором Даймлера.
После большого пробного самостоятельного полета, после моего жидкого блерио, крупный моноплан «Таубе» показался солидным; ровным в устойчивости настолько, что с этих пор я стал летать – и очень удачно – на «Таубе».
Наконец, к нам прибыла экзаменационная комиссия, во главе со специально приехавшим из Петербурга известным теоретиком авиации Евг. Вейгелиным, представителем всероссийского аэроклуба. (Он жив-здоров и сейчас, и еще недавно много писал в «Красной газете» о ходе «красинской экспедиции»).
И вот настало «тяжелое» утро, когда взволновалось сердце мое: надо было показать себя настоящим, профессиональным мастером авиации.
Строгая, научная пунктуальность знатока-теоретика Вейгелина – известна.
Профессор-экзаменатор, под контролем и наблюденьем комиссии, должен был, сидя на извозчике с сигнальными флажками, давать мне с земли знаки выполнения требований международных правил.
Я поднялся на «Таубе» и, глядя с аэроплана на крошечную лошадь с экипажем, начал одну за другой проделывать восьмерки, все время продолжая следить за сигналами красных флажков.
Летал долго и думал: лишь бы не сдрейфил изношенный мотор.
Но мотор вынес, работал, как и я, исправно, честно и, наконец, вижу: сигнализируют дать высоту и планированье с выключенным мотором.
Я исполнил все по совести и хорошо спланировал – прямо к извозчику Вейгелина.
И когда остановился, прежде всего стащил со своей потной головы авиаторскую каску и с радости хватил ее об землю.
Вейгелин пожал мою руку:
– Поздравляю со званием международного пилота-авиатора.
Поздравили авиаторы, комиссия и рабочие с нашего завода.
Я расцеловал своего учителя Славоросова, как готов был расцеловать весь мир.
С неба на землю
За это и любил жизнь, что она не стояла на месте, а шла с солнцем в руках, отмеривая полные, точные шаги, которые мы называем днями.
– Ну, и отлично!
Я сидел за кофе в варшавской цукерне на Иерусалимской и, перелистывая журналы, спокойно улыбался: гам, в пестроте иллюстрации, видел себя и подпись: «Пилот-авиатор Василий Каменский перед полетом».
О, жизнь-панорама.
Думал: почему же не сняли меня, когда я спал в дубовом гробу?
Или – когда сидел в николаевской одиночке?
Или…
Впрочем, не надо пятиться.
Время идет торопливо.
Теперь было такое: почти все авиаторы разъехались по заграницам.
На Мокотовском аэродроме остались двое: Славоросов и я.
Славоросов собирался тоже на заграничные авиационные состязания и поэтому летал – тренировался, как дьявол, забираясь под облака.
Много летал над Варшавой и я, разглядывая с высоты убегающую ленту Вислы и карточные домики.
Весной «на прощанье» мы со Славоросовым устроили «открытие весеннего авиационного сезона», собрав массу зрителей.
На другой день телеграммы всех газет России извещали о «замечательных по красоте и смелости» наших полетах.
Да, это были, действительно, исключительного мастерства полеты Славоросова, ну, а я слегка тянулся за учителем, как мальчик за папой.
Ни к каким рекордам я и не мог стремиться, т. к. мой аэроплан для этого не годился.
И вообще не в моих правилах жизни было гоняться за славой, которую не ценил никогда, предпочитая иные ценности.
В данном случае я был упорно горд, что достиг своей цели – сумел стать пилотом-авиатором, в чем дал клятву Бурлюкам и Хлебникову, верующим в силы мои.
После весенних полетов (не мало перекатали воздушных пассажиров) мы оставили Варшаву.
Славоросов уехал состязаться за границу.
А я взял свой блерио и поехал совершать полеты в польских городах, где еще не видали аэропланов.
Сначала все шло хорошо: летал в Калише, Сосновицах, собирая уйму публики.
В Петрокове ломились беговые трибуны от напора народа и там, во время моего полета, ахнул проливной дождь.
Аппарат стало давить обильной водой, – я едва справился, чтобы сесть на дорожку бегов.
29 апреля 1912 года был объявлен мой полет в Ченстохове, – здесь также еще не видали «летающих людей».
Громадный город, в 150 тысяч населения, проявил необычайный интерес к воздушному событию.
Поэтому пришлось выбрать большое место при перегрузочной станции Герб-Келецкой железной дороги, за городской скотобойней.
К началу полета, к 5-ти час. вечера, повалила густая лава народу.
Место «аэродрома» было обтянуто канатами, которые охраняли конные войска.
Как обычно, прибыл губернатор со свитой.