Дорога теперь шла в гору и была настолько узка, что в телегу можно было запрячь только одну лошадь: двоим бы не поместиться. От высоты захватывало дух: над головой простиралось бескрайнее небо, по окоему – синие горы, а далеко внизу, у подножия поросших густым лесом откосов, змеились реки. Было жутко ехать поверх макушек темных мохнатых елей, медноствольных сосен и кряжистых дубов, в густых кронах которых порой запутывалось заблудившееся облако. Телеги подбрасывало на камнях и рытвинах, и каждый толчок отдавался во всем теле, которое встряхивало немилосердно. После получаса такой мученической муки Наташа свету невзвидела. Зубы клацали, и казалось ей, что сердце сейчас оторвется. Она просила остановиться, дать ей перевести дух, но все ее слезные мольбы пропали втуне: перевал надо одолеть засветло, да и выйти из телег было некуда. Подъем сменился спуском, длившимся верст пять, и за весь день путникам так и не попалось никакого жилья. В низине дорога опять шла через речушки, в изобилии стекавшие со склонов; многие мосты были поломаны, гати прогнили, и тогда приходилось слезать с телег и идти пеши, дожидаясь, пока лошади, понукаемые и нещадно хлестаемые, не вытянут подводу на ровное место.
На следующий день с утра зарядил дождь, и хотя был он по-осеннему серенький и мелкий, так всех измочил, словно в реке выкупал. Мокрая одежда неприятно липла к телу и холодила его; поясницу ломило, и нечем было ни укрыться, ни согреться. Прасковья Юрьевна совсем расхворалась: ее некогда дебелое, а теперь сильно изможденное тело сотрясалось от лающего кашля, после которого она еще долго не могла отдышаться, щеки пылали лихорадочным румянцем, а жар переходил в озноб. Она временами впадала в забытье, а очнувшись, начинала бормотать молитвы – и опять заходилась кашлем. Уже в сумерках добрались до Падвы – ямской станции, и поскорей набились все в маленькую хижину. Иван и Николай почти внесли туда мать на руках и положили отдыхать на лавку. В дверях раздался глухой стук, вскрик, шорох, затем аханье женщин – Наташа, входившая последней, не пригнула голову и так ударилась лбом о матицу, что рухнула навзничь, как подкошенная. Иван метнулся к ней – она лежала, словно мертвая; он поднял ее, перенес в избу, уложил прямо на пол, встал возле на колени, дул в лицо, легонько встряхивал за плечи… Из-за его спины выглядывали испуганные Анна и Александр. Наконец Наташа очнулась, поднесла руку к голове, поморщилась… На лбу прямо на глазах выросла огромная сизая шишка, и Наташа со страхом ее ощупывала. Ей подали смоченное полотенце, Елена догадалась достать из сундучка с посудой серебряную ложку.
За ночь одежда не просохла, обувь тоже была сырой. Прасковья Юрьевна с лавки встать не смогла: ноги отнялись. Дышала она с трудом, левая рука тоже плохо слушалась, но больше всего она боялась, как бы не отнялась и правая – как тогда крестное знамение сотворить? От еды она уже давно отказывалась и только после многих уговоров соглашалась проглотить кусочек хлеба и запить его водой.
Дорога шла все дальше на восток, теперь уже через лес – непролазный, дикий, непривычный. Следующий привал сделали на небольшой полянке, где стояли четыре-пять невысоких бревенчатых избушек, крытых берестой, с низкой дверью и печкой снаружи. Бывалый солдат пояснил удивленному Николаю, что это юрты – жилища вогулов. Сами же они летом в них не живут, а кочуют где-то по полям, по лесам со своей скотиной, перенося с места на место чумы.
Дождь перестал, проглянуло солнце, и стало даже тепло, но тут одолела новая напасть – гнус. Комары и мелкая мошка тучами висели над кустами и поросшими осокой болотцами, подымались от реки и набрасывались на людей и лошадей, забиваясь в уши и в ноздри. Солдаты раскурили трубки и шли, дымя табаком, рядом с лошадьми, пытаясь облегчить их страдания. Людям велели обвязать лица платками по самые глаза. Тот самый бывалый солдат, что рассказывал про вогулов, нарвал болотной мяты и раздал всем по пучку: ее запах отпугивал комаров.