Стихотворный портрет слишком точен и слишком личен, чтобы относиться к одному Вольтеру. Все сойдется и в портрете, и в биографии, и в столкновении мировоззрений и в том случае, если это Чаадаев. Вольтер и Чаадаев – могут быть даже неким искаженным взаимным образом. Если кандидатура Вольтера выводится на передний план потому, что Пушкин им как раз в то же время занимался, то «в то же время» занимался Пушкин и Чаадаевым. Любопытно, что Пушкин показывал Тургеневу свой «пастиш» одновременно с письмом Чаадаеву, неотступно думая о Геккерне. Сходство… В этом стихотворении самый «тип» западника в раздраженном взгляде Пушкина. Нет, необязательно лицейский Вольтер… То может быть портрет человека, встреченного в жизни, идеи которого соблазняли, восхищали, искушали, отравляли, приводили… За все заплачено жизнью, получено опытом, воплощено в судьбу. Многое отблестело, идеи материализовались, фантомы персонифицировались. Добро стало конкретно, и зло – реально.
Я не смею делать этого предположения, но поскольку и датирование предположительно, включая 1836 год, оба наброска еще могут подвинуться к позднейшей своей границе.
«Вы хорошо сделали, что сказали это громко. Но боюсь, как бы ваши [религиозные] исторические воззрения вам не повредили <…> Надеюсь, что ее (статью.
Опять этот глаз и это ухо… Но не только себя или свой журнал бережет здесь Пушкин – Чаадаева! Он пишет, кроме своей правды, кроме ответа Чаадаеву, еще и «тому, кто прочтет», в любом случае, – спасительную оценку письма, неподсудное его толкование.
При всём этом Пушкина трудно назвать противоречивым. Он последователен в иной последовательности: он – последовательно
И вот так, не отправив Чаадаеву письмо, с неоконченным стихотворным посланием и свежим номером своего «Современника» под мышкой, приходит он на 25-ю годовщину к школьным друзьям, за один день попытавшись воссоздать в себе пропущенную осень. По-видимому, не вполне удалось…
По трем свидетельствам присутствовавших на встрече: он либо сразу не стал читать свое послание сам и передал для прочтения товарищу, либо начал и не мог от волнения продолжить и тоже передал, либо начал читать и разрыдался и не мог дальше. Слезы – оспариваются…
Но вот что он напишет отцу на следующий день:
«Я рассчитывал побывать в Михайловском – и не мог. Это расстроит мои дела по меньшей мере еще на год. В деревне я бы много работал; здесь я ничего не делаю, а только исхожу желчью».
После 19 октября он уже не пытался «возместить» осень.
«По меньшей мере еще на год…» То есть до следующей осени.
То есть до сентября 1837-го…
V. Изгнанья не страшась…
Терпенье смелое во мне рождалось вновь…
От 19 октября в одну сторону – осталось две недели до 4 ноября, до анонимного письма, а там – дальше и до конца… в другую, в которую мы в этом исследовании движемся, то есть вспять, мы тоже ничего столь же существенного, как этот день, не отметим, пока не упремся во что-то сплошное и твердое, в монолит и мрамор, не ощутим холод внезапного прикосновения…
21 августа мы упираемся в пьедестал.
Опекушин или Аникушин?…
Если эту стену между читателем и Пушкиным воздвигли в 1880 году, то уместно одно образное наблюдение, сделанное не так давно [44].
За три месяца до открытия памятника Пушкину на Тверском бульваре Достоевский стоял всё на том же Семеновском плацу в пятидесятитысячной толпе на одной публичной казни. Приговоренный стоял на помосте, накрытый с головой белым балахоном. Этот призрак сам по себе произвел впечатление на Федора Михайловича, однажды казненного. В июне того же года – так же была толпа, так же на пьедестале стоял под белым покрывалом Пушкин, то же ожидание