Если очень новы по самой фигуре замысла (странны) шедевры 33-34-го годов: «Медный всадник», «Пиковая дама», «Золотой петушок»… – то не менее «странна» и «Капитанская дочка» (недаром Пушкин переключается на нее с «Дубровского» в том же 33-м году). Странность эта утаена под покровом внешней традиционности исторического романчика.
Итак, так много за одно лишь 19 октября 1836 года! Но сколько же на самом деле?
Возможно, куда меньше. Мы не знаем, сколько он мог поработать над «Капитанской дочкой» именно 19 октября: она была уже в цензуре и готовилась к печати. Возможно, лишь крошечный аппендикс послесловия (и то, возможно, лишь последний его абзац: «Рукопись Петра Андреевича Гринева доставлена была нам…»); с видимым удовольствием выведена внизу дата: «19 окт. 1836» – словно и вся приписка ради даты. Так ему хотелось ощутить свой труд! ощутить непропущенной осень!.. что, право, мог он пойти перед собой на такую уловку, датируя самое крупное свое последнее произведение, под покровом занимательности чрезвычайно для него сокровенное.
Теперь стихи… По всей видимости, он начал их загодя, чтобы поспели к 19-му. Сколько их было уже написано? дописывал ли он их 19-го?… – тоже вопрос. Может, они были как раз до «И ураган их…» уже и написаны. Но даже если и не продолжал, то – перечитывал, и, в этом случае, наверняка. Во всяком случае, они перешли в письмо Чаадаеву, которое в любом случае написано именно в этот день.
Нет, это был мучительный день! Письмо это писано двумя, тремя, семью Пушкиными, сошедшимися воедино: и лицеистом, которого поразил «старик» Чаадаев (22 лет), и государственным мужем, по ошибке обойденным чинами, и романтиком декабризма, нашедшим себе пристанище в русской истории, и запутавшимся человеком, «возомнившим себя практиком» (Бартенев), затеявшим издавать журнал и знающим, что письмо будут читать, и человеком, столь тянувшимся к европейской культуре и так жестоко к ней не допущенным (невыезды за границу), и, наконец, гением и истинно патриотом… всё это – Пушкин.
Вот оговорочки, расслаивающие текст письма, они – о реальном положении Пушкина, издателя и поэта, навсегда, пожизненно поднадзорного («сердечная привязанность к государю» уже цитировалась):
«Благодарю за брошюру, которую вы мне прислали. Я с удовольствием перечел ее, хотя очень удивился, что она переведена и напечатана [42]. Я доволен переводом… Что касается мыслей, то вы знаете, что я далеко не во всём согласен с вами».
Эти крадущиеся глаголы… Эта безадресность: себе, ему, им, потомкам. А главное, всё – правда. Ведь Пушкин не так уж и крутит, сколько
«Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко».
Вправо, влево, в центр, в чужое ухо… А вот эта последняя фраза – весь Пушкин, сам Пушкин с его справедливостью, точностью и беспощадностью оценки: «громко».
«Вы хорошо сделали, что сказали это громко».
«Громко» – так оценивает это сам Пушкин без навязанных ему коэффициентов. Громко… не более.
Письмо замечательное. Всё то глубокое и мудрое о России и ее истории, о православии и его истории, что так стремительно, кратко и точно написано им как оппонентом Чаадаева, я здесь пропустил, отсылая тех, кто не помнит, к самостоятельному перечтению. Я ограничился лишь периферией письма, его рамкой, его внутренним климатом, рисующим лишь человеческое состояние автора.