Шейн пишет [2]: «Критика и самокритика часто проводятся как часть группы изучения. От каждого в группе ожидается написание детальной автобиографии (неграмотные всегда могут найти того, кому они могут продиктовать свою историю жизни) как основу для указания источников реакционных тенденций в его прошлом и подготовке к открытию своих «сокровенных» мыслей группе. Когда истории жизни были критически обсуждены в группе, партийный кадр или активист умело увязывали политическую идеологию с принципами морали».
И мы снова возвращаемся к разговорному жанру обсуждения и осуждения. Нечто подобное было и в СССР, когда собрания обсуждали то врагов народа, то космополитов. Кстати, мы всегда считали, что естественные науки старались особо не трогать в СССР, поскольку они были нужны для обороны, но и они не были «заповедником». Исследователи отмечают [16]: «В 1930-е годы было проведено несколько, специально направленных против ученых кампаний, таких как «Академическое дело» начала 1930-х, «Дело Лузина» 1936 г., «Дело Украинского физико-технического института (УФТИ)» 1937 г. против физиков-теоретиков и «Пулковское дело» 1936–1937 гг., которое захватило ученых различных специальностей в нескольких научных центрах».
Следует также подчеркнуть, что все люди, на которых осуществляется такое интенсивное давление, хотя и по разным причинам являются принципиально ослабленными, неспособными противостоять активным действиям официальных лиц. Военнопленные – в заточении, причем чужом, китайские крестьяне или рабочие – боятся будущих возможных наказаний, как и советские граждане, осуждающие врагов народа.
Есть также чисто физическая ослабленность, которая очень похожа на ту, которую имеют будущие члены тоталитарных сект, когда проходят процесс обработки. Речь идет о недостатке белковой пищи, недосыпании, бесконечном повторение мантр, по любому вопросу надо советоваться с руководителем секты и пр. При этом телевизор или родители сразу подпадают под запрет, чтобы не дать прозвучать альтернативному мнению в процессе этой обработки.
Шейн выделяет такие факторы [2]: «Физическая сила заключенного подрывалась общей неадекватностью диеты, потерей сна из-за прерываемых и длительных допросов, болезней, отсутствием физических упражнений, излишним холодом или жарой в комбинации с неподходящей одеждой, долгим стоянием или сидением на корточках во время допросов или как наказание за нарушение тюремных правил, сильной болью из-за наручников за спиной или цепей на лодыжках, которые надевались как наказание (если власти считали, что заключенный не старается искренне реформировать себя), результатами избиений сокамерниками и другими бесконечными событиями тюремной жизни. Социальная и эмоциональная поддержка заключенного подрывалась его полной оторванностью от коммуникаций с внешним миром (никакой выходящей или входящей почты не разрешалось, никаких некоммунистических газет не было)».
Данные типы дискурсивной пропаганды следует признать особенными, поскольку они являются не просто публичными, а публично-индивидуальными. Эти тексты человек произносил сам, исходя из своей собственной перспективы, со своими собственными примерами.
Советский вариант этой индивидуально-публичной пропаганды включал в себя: а) покаянные выступления на собраниях, б) обвинения других, но знакомых лиц, в) обвинения незнакомых (в случае так называемых врагов народа). Это было в основном в довоенный период и сразу после войны. После смерти Сталина такая практика пошла на убыль.
В семидесятые годы набирают силу коллективные письма, инициируемые властью, но подаваемые как индивидуальный порыв. Они были направлены на осуждение людей, поступков, текстов. Часто они создавались вне знакомства с реальными фактами по принципу «не читал, но осуждаю».
Советский вариант перевоспитания в лагерях уже не имел этой дискурсивной составляющей. Гулаг имел в первую очередь экономические цели, хотя арест и последующее заключение, конечно, были политическими. Хотя философ А. Мейер написал на Соловках статью «Принудительный труд как метод перевоспитания». Д. Лихачев вспоминает множество бесед с Мейером на Соловках, говоря, что они сформировали его представления. В качестве таких тем для обсуждения он называет «миф» и «слово» (см. также «Туполевскую шарагу» Л. Кербера [17]).
Д. Лихачев напишет: «Уже в двадцатые годы власть «словесных формул», мифология языка стали занимать все большее и большее место в советской действительности. «Власть слов» становилась самым тяжким проявлением «духовной неволи». Поэтому в нашем кружке обсуждение вопросов языка и языковой культуры становилось одной из самых важных тем» [18, с. 216].
Кстати, оба они, и Мейер, и Лихачев, оказались осужденными за участие в кружках (см. о деле Мейера [19]). То есть советская власть с самого начала уничтожала такие альтернативные дискурсивные практики, которые в данном случае возродились в Соловках.