На нагих глядел Виктор, на свои сказавшиеся сны… Пил вино забвения. И утомленной руке тяжел был старый бокал чуть желтого хрусталя. Тишина отдыха отошла. Бурное беспокойство подступало к душе, как в стальные латы окованный призрак. Глядел на ту кариатиду, которая была Дорочкина душа. И еще на женские торсы глядел. И были то и близкие души, были и безымянные. Тоска рока стала тоскою страсти лишь. И к нему лишь, к Виктору, протянулись эти руки живых кариатид. И уста их лишь его уст искали.
Мокрый лоб отер. Встал. В стенку постучал условным стуком. Тотчас же вошла Паша.
— Звали, Виктор Макарыч?
— Позировать. Разденься.
За ширмой молча раздевалась. Томительную беседу вел Виктор с душами, витающими над синей водой, над синей-синей.
Подошла Паша, чуть пониже высокой груди держа скинутую рубашку.
— Одеялом можешь! До пояса.
И нахмурился, и морщина у рта.
На коврике стоя, выгибала руки, послушная велениям рук господина.
К кариатиде Дорочкиной души подступил, чуть трепеща.
Смотрел на Пашу и вспоминал Дорочкино. Перерисовал линию спины. Мешали, во взоры кидались те, другие, кариатиды. Тогда рисовал души. Ничьи. А сейчас кричали:
«Я Юлия».
«А я Зоя. На меня посмотри!»
«А я — я Дарья. Я Даша. Когда-то Дашей была. Для кого? И меня пожалей. На мое вянущее тело взгляни. Взгляни, пожалей».
А стыдливая Дорочка закрывала лицо. Зоя же опять кричала:
«Меня! Меня! Гляди на меня и люби меня. Возьми. Ведь ты не знал меня».
Ленивою стала рука, И глаза, насмотревшись на Пашу-Дорочку, хотели иного. На тахту сел-повалился, жестом приказав Паше не менять позы. Сквозь бокал, наполненный вином, глядел-сличал. И томила жажда любви. Вспоминались души. Живые, залетели сюда, в новую, в чужую, в одинокую комнату.
И родные все были. И пели хором псалом.
— Паша? Почему Паша? Паша добрая, и ничего ей не надо. Да, и Паша натурщица.
Змейки-чаровницы кружились, засматривая головками на живые кариатиды. Кричали, к нему, к Виктору рвались живые кариатиды. На тахте сидя, гладил свои волосы.
— Паша. Оденься, позови Ольгу.
Не сразу ответила:
— Ольга на деревне.
— Позови!
— Ольга отошла от нас. Она и не придет. Ночь теперь, Виктор Макарыч.
— Позови. Иди, позови!
— Не пойдет Ольга. И к чему она вам?
— Рисовать надо. Двух.
И Виктора лицо исказилось тоской. И ладонью закрыл глаза. И легче тогда стало лгать. И закричал:
— Позови Ольгу! Позови Ольгу! Иди, иди…
— Да не пойду же. Не позову. Не пойдет она. Чего срамиться…
— Двух мне надо. Двух. Два жеста. Как две души друг другу в глаза заглянут… Да, да, как заглянут, когда он здесь, близко… Когда любовь их между ними…
Говорил, то кричал, то шептал, захлебываясь старым вином.
— Нет, уж я не пойду.
— Пойди! Приведи. Мне нужно.
И шептал уж невнятно:
— Мне Зою нужно… Зою и ту…
— Не пойду я.
Чуть скрипнув, открылась дверь. И в комнату вошла Зоя. Глаза светятся. Рука плавным жестом, сказала:
«Вот я».
Вошла и дверь за собой притворила Зоя. И щелкнул ключ. И ключ вынула; держит в руке.
— Вот я.
Паша подняла одеяло до шеи. Зоя, постояв у двери, подошла к Виктору, на тахту села, рукою провела по лицу Виктора. Руки его искала. Не ответил. Но в глаза заглянул. Тогда пошла за ширму. Шелест одежд. На подушки откинувшись, в потолок глядя, видел Виктор как сказку его белую кровавит чуждая сказка невнятная. Ладонью глаза тер и глазам не показывал новой яви.
Вышла Зоя до пояса нагая. И задрожал. И указал лишь туда, на стену, на тот лист, где намечены руки простертые, а пальцы рук жадно, как когти ждут. И встала против Паши на коврик. И подошел, и чуть поправил. И пил нектар праздника. И оживали кариатиды. Паша дрожала явной дрожью.
— Виктор, я верю в тебя.
— Так, так!
И в дрожании рук Зои искал правду.
Извиваются руки в немой тоске. Рок страшное предопределяет.
«Разве я не умею шутить?»
«Да. Ты умеешь шутить».
И на тахте широкой лежа, ловил-пил тела двух женщин.
— Ты не рисуешь больше, Виктор?
— Стой так. Нет, так вот руки… Паша, не двигайся.
И подошел, и чуть тронул углем бумагу и опять на тахту.
— Паша! Подойди сюда.
И шепотом неслышным:
— Княжна Паша…
И подошла. И руки дрожащие опустив, исподлобья глядела.
— Виктор! Виктор!
И к нему припала, и целовала, и трепетала Зоя. И в оба лица засматривал, во взоры такие непохожие. И слышал гул пурпуровых парусов над синей-синей водой.
«Шутки дьявола… Шутки дьявола…»
XXIX
Про Яшу забыли. Убежал из дому. На вокзал. Без вещей!
Отъехал поезд. В ладонь служителю Яша монеты совал. Дали купе. Запертый метался, виски сжимая.
«Вот оно! Вот оно!.. А тот… Сами себе вы, говорит, страхи насочиняли… Нет, уж это не сам себе…»
Вихрем крутились думы, разрывались в клочья. Рыдания колотили его по пыльным подушкам дивана. И затих. И новое. В туче косматых разодранных мыслей-страхов одну видит, как глазами видит мысль неотступную.
«Ну да. Ну да. Нельзя быть ребенком. Осилят. Бороться! Бороться! А так невозможно, психологически невозможно бороться. Те во всеоружии спокойствия и расчета, а я… Да, конечно, у меня нервы расстроены… В руки взять. Пересилить».