Потом мой порыв перешел на близкое, на те места, которые, казалось, были оживлены, воскрешены этим явлением, — так приход весны заставляет взойти из холодной еще земли первую зелень, нежную травку, ее «наряд»; я полюбил их с новой силой, опять принял в душу и стал к ним справедливей, ближе. Наконец мне показалось, что я снова обрел способность любить ближних — а ведь это любовь самая трудная, почти невозможная, ее почти никто и никогда не мог осуществить до конца; но именно она, будь мы на нее способны, не только сделала бы жизнь сносной, но и наполнила бы ее светом. Наверное, это и было самое главное. «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею — я медь звенящая или кимвал звучащий»[212], — мне небезразлично, что Бодлер вспоминает эти слова в «Моем обнаженном сердце». Но вдруг само слово «любовь» — это только способ придать смысл тому, что его вообще не имеет? Если все же я не думаю так всерьез, то потому лишь, что любовь, равно как и поэзию, невозможно симулировать; притворство немедленно их уничтожит. Как раз это и приводит к живому и значимому для меня подтверждению чувственной истины — не с помощью доводов разума, но через сам жизненный опыт, — той истины, которая в любой миг может покинуть стихи, как кровь вытекает из тела; тут подтверждается почти устрашающая невозможность солгать, этот драгоценный пробный камень единственно верного слова.
Есть ли тогда различия между поэзией, любовью и юностью, временем, когда та и другая словно даются свыше и никак не нужно их стяжать, искать, требовать? Тогда они — просто дар и воля здесь ни при чем? Что станет с человеком, если его не будет больше обуревать страсть, которая сильнее рассудка и воли? Больше ничего сверкающего, абсолютного, ради чего стоит жить? Я всегда с недоверием смотрел на тех, чья жизнь предполагает постоянное напряжение, экстаз, пылающий огонь, где скачк
Бесконечное терпение… Почти бессмысленный, с каждым новым утром возобновляемый труд по преображению зла в добро — или меньшее зло; восстанавливать свою обитель, как насекомые — свои крепости, порушенные дождем; наводить порядок; исцелять. Нужно ли рассматривать как «фальшивое» и тем самым безоговорочно осудить любое стихотворение, которое не есть «дар свыше»? Или можно поискать согласие между внешним и внутренним, трудом и благодатью, а не пытаться изо всех сил их противопоставить? Если невозможно искусственно поддерживать энтузиазм, быть с Богом, сгорать в предчувствии Его приближения, то всегда можно стараться вести себя так, как будто эта близость возможна, — так хранят в неприкосновенности комнату уехавшего родственника, на тот случай если, паче чаяния, он вернется. Кажется, в такой постановке задачи (если не рассматривать ее как подобие религии, видимость службы, литургии, а делать это без особой торжественности) нет — или почти нет — обмана. Это как зажечь свечу в наступившей тьме — ведь не остается ничего другого. Такое ожидание может показаться слишком сдержанным, благоразумным; особенно в юности, когда мы лелеем гораздо более смелые мечты. Но как трудно питать даже такую надежду — сохранять ее, быть верным в малом.
Невесомые семена, из которых взойдут новые духовные леса.
Слово при вручении премии Рамбера
…Мне хотелось сегодня, как должно, произнести выразительную, достойную этой церемонии речь, ведь и в торжественности есть своя прелесть; я много раз принимался ее писать, но так ничего у меня и не вышло. На самом-то деле невозможно одновременно говорить торжественно-приподнятым тоном и — сомневаться; и невозможно не сомневаться, когда с ясностью сознаешь крайнюю неопределенность, комическую несостоятельность всего, что можно сказать (и что уже столько раз говорили до тебя)! Насколько было бы приятнее для вас и для меня, обладай я даром рассказчика, чтобы увлечь вас выдуманной историей: но я совсем не способен к сочинительству. Я и не преподаватель литературы, способный, по крайней мере, выбрать тему, ловко развить ее и, может быть, открыть вам нечто новое. Но в данный момент меня больше всего волнует и влечет (а значит, только об этом я имею право говорить) то, что весьма трудно приспособить к торжественной речи, да и вообще к любой: признаюсь, я был так напуган этой возложенной на меня миссией, что за последние дни не раз мечтал о чудесном вмешательстве, какой-нибудь мелкой катастрофе, которая избавила бы меня от этой необходимости. Как видите, чуда не произошло.