Наконец я пожелал, почти безотчетно, чтобы пошел снег (но он в тот месяц так и не выпал). Это и правда чудесное явление природы, одно из немногих, что сохраняют над нами свою власть, превращая нас в восторженных и радостных детей. Конечно, длительный снегопад или падение горной лавины могут ужаснуть. Но свежевыпавший снег навсегда остается чем-то сверхъестественным, нисхождением божества, невесомым, беспримесным счастьем. Дети любят играть у водопадов (подобных водяным ульям, пчелиному рою брызг), брызгаться в ручьях; они кожей чувствуют множество свежих покалываний, невинных поцелуев (и первые цветущие деревья весной тоже похожи на облака водной пыли). Созерцание снегопада или прогулка под ним вызывают близкое к этому, но чуть более мягкое наслаждение: движение здесь медленней, прикосновение нежнее и все происходит в молчании. Снег — это ниспадение тишины. (Или это вода превращается в овечью шерсть?) Здесь мы испытываем наслаждение (согласное и времени года) скорее духовного порядка. Неизбежно приходит образ птичьего оперения (белой совы-сипухи, она может так же безмолвно осветить, но теперь это случается все реже, какой-нибудь закоулок ночи), о шерстяном плаще, защите (он может быть и саваном, но мы не думаем об этом здесь, снег слишком легок, он словно взлетает от земли ввысь и так недолго лежит, что кажется летучим чудом — как если бы земля по весне всегда пересекала в своем движении сад богов, холодный шлейф кометы). Также рождается мысль о молчании или словах, сказанных тихим голосом, чтобы навеять сон, омыть, излечить. И тогда представляешь себе случайно услышанный разговор умерших, но блаженных — или ангелов. Медлительность, молчание или — почти неслышный — шепот; нисхождение — медленное кружение легких весенних семян. (Бесплодных семян. Нежных кристаллов, ломких звезд. Слезные капли, превращенные холодом в цветы, снежинки. Вода прозрачна; а от холода она, как ни странно, становится белой и мягкой. Такие нежные и близкие звезды. Я мог бы долго блуждать под падающим снегом.)
Работая над этими стихами и начав с нового обретения ночного воздуха, чью прозрачность они так и не смогли передать, я, наверное, пожелал этого снегопада как нового благословения, как умиротворения, подобного сну, снежному плащу или покрывалу ночи, которое до этого упоминалось дважды… Найдя более или менее точное слово, обретаешь право на истинное молчание, которое не будет пустотой, истинный покой, который не будет смертью. Кажется, случилось именно это — вдруг наступила успокоенность, ясность, словно рука умиротворения легла на страницу. Именно благодаря наступившему покою на место чужестранки заступила верная подруга, неизменная, как солнце, светящее позади любых облачных завес, но все-таки обреченная, как и я, как и эта земля, — «однажды» исчезнуть.
К какому же итогу я должен прийти, завершив эти стихи? Убедиться, в который уже раз, что стихи чересчур быстро и высоко унеслись за пределы нашей жизни, создав в высоте неясно мерцающий мираж, уводящий прочь от насущного, приносящего реальные плоды и тем самым — оправданного? Или напротив — снова увидев и описав эти явленные мне одновременно знаки, я должен окончательно в них поверить?
Слово, которое произнести почти невозможно — «любовь», — маячит передо мною теперь, парит кругами, как птица. Я прекрасно знаю, что для такого труда необходим «любовный порыв» — то есть жизнеутверждающее внутренне движение — благородное и горячее — идущее вовне, за пределы моих собственных теплохладных мыслей, привычных страхов; порыв, толкнувший меня сперва к недостижимому, к незнакомке, которую мы все встречали, хотя бы мельком, чья красота растворена во многих лицах, чья загадка упорствует, и мы никогда не устанем воображать ее себе, втайне преследовать и призывать; но она совсем не идеальна, не абстрактна, это, скорее, свет, чудом воплотившийся в женском теле, о чем лучше всех сказал Бодлер («моя темная, теплая нимфа»); свет, понятный всем, до самых глубин пронизывающий бытие, он наполняет его энергией, меняет, толкает за собственные пределы; он воспламеняет лиру поэта, заставляет ее петь и вибрировать, чтобы она ответила на его зов, как если бы женщина, воплощенная красота, тоже была лирой, заключала в себе лиру, и тогда самому поэту тоже нужно стать лирой, чтобы ей ответить. Если бы красота не вспыхивала вдруг перед нами, как костры, горящие по краям полей на исходе зимы, то не было бы ни стихов, ни песен, ведь они всего лишь ответ; Гёльдерлин мечтал о многоголосом расширении этого ответа, о всеобщем хоре, вселенской гармонии.