Где-то в этот период, когда я утратил прежние мотивировки, но не обрёл ещё новых, когда я представлял собой плазму, вещество праличности, которое вот-вот примет внятные и окончательные очертания (человек рождается через девять месяцев от момента зачатия, личность – через пятьдесят лет жизни человека мужского пола), мне позвонил мой сын и стал общаться со мной как с вполне вменяемым субъектом. Моя личность по своему устройству была на несколько уровней сложнее его, однако я не контролировал свои бесконечные владения; он же вполне обжил свои убогие территории, знал каждую былинку, поэтому чувствовал себя властелином собственного «я», хозяином жизни, сильным представителем сильного пола. (Сколько раз я был свидетелем того, что сила питается слабостью, гонор вырастает из убожества; но я ни разу никому не смог объяснить этого. Я стал заложником собственной силы, которая, создав из меня могучую личность, сделала меня одновременно слабым человеком; надеюсь, временно слабым человеком. Очень на это надеюсь. Надеюсь. А ведь это проявление слабости…)
Для начала сын предложил мне встретиться. Я, разумеется, согласился.
Мне предстояло общаться с ним на его уровне – но дать при этом ему почувствовать свой уровень. Это могло сработать, если, конечно, он был предрасположен к развитию, к эволюции, если он был потенциально того же калибра, что и я. Подобное тянется к подобному, это так; однако вопрос заключался в том, тянулся ли он ко мне или предлагал мне подтянуться до его уровня?
Мой сын стал самой большой моей духовной проблемой; мой отец перестал быть проблемой, он превратился в боль. Неужели, с сыном будет то же самое?
Где взять силы вынести весь этот мрак?
Сын мой настроен был простить меня, предлагал мне «не париться». Такой подход предполагал, очевидно, то, что я был виноват безмерно, окончательно и бесповоротно. Факт моей вины просто не обсуждался. Зачем тратить слова? Это унизило бы мужчин.
Он пришёл, чтобы облегчить ощущение моей вины.
Это была благородная миссия, достойная, конечно же, всяческого самоуважения.
Именно в этот момент (личность растёт ввысь, вширь и вглубь подготовленными скачками) я почувствовал в себе правоту, которая не отменяла моей вины, но превращала её в момент вселенской справедливости.
– Сын мой, – сказал я ему, ощущая себя Кребийоном-отцом, – я люблю тебя. Ты можешь задать мне любой вопрос, и можешь быть уверен, что я отвечу на него со всей прямотой и честностью.
Я не собирался отбирать у него инициативу; я просто восстанавливал статус кво: предлагал себя в качестве духовного отца своему духовному сыну. И он понял это, я готов поклясться (не на Библии, разумеется).
Он пришёл ко мне с поучениями именно потому, что у него ко мне оказалось много вопросов. Видимо, из деликатности он не собирался добивать меня ими, хотя они давили на него тяжёлым грузом. Но теперь, вдруг став сыном, учеником, он открыто посмотрел мне в глаза:
– Скажи, ты хоть иногда вспоминаешь о маме?
– Я вспоминаю о ней каждый день, каждое утро начинается для меня с боли. Я часто вижу её во сне. Я чувствую себя виноватым, но только без вины виноватым. Ей ведь больно? Несомненно. Следовательно, я виноват. Но… Вряд ли бы я изменил решение, если бы можно было вернуться назад.
– Ты её любил?
– Сначала, мне казалось, любил. Теперь, как я понимаю, любви у нас не было. Но мы прожили славную жизнь, за которую мне не стыдно. И потом – у меня появился ты…
– А почему ты ушёл от нас?
– Я ушёл не от вас; я ушёл к себе. Понимаешь, если бы я не ушёл, то это кончилось бы для меня катастрофой, и первым, кто, внимая голосу разума, спросил бы меня: «Папа, почему же ты вовремя не ушёл от нас?», был бы именно ты (если допустить, что через несколько лет ты окрепнешь духом и станешь иным). Если я скажу, что ушёл ради тебя, это будет звучать глупо; если скажу, что не ради тебя, то это будет ложью. Понимаешь…
– Я понимаю, понимаю…
– Предавать жизнь, истину, если только это не пустые слова для тебя, – безнаказанно невозможно. Человек должен быть счастлив. Именно так: это его обязанность. Я понимаю: мама считает, что я предал её. Но это не так. Я не искал шкурной выгоды; я выживал в соответствии с высшими законами универсума. Видишь, что получается: совесть моя чиста, а всем плохо; но если бы совесть моя был нечиста, всем было бы несравненно хуже. В общем, если я и крест, то не только для других, но и для себя. На моём уровне уже нет безнадёжно правых и виноватых; есть человек и личность, есть заблуждения ума и души, есть относительные прозрения. Этим трудно поделиться с кем-то непосредственно, облекая мысли в слова; всегда говоришь как-будто ни о чём, хотя стараешься быть предельно конкретным. Какое-то культурное проклятие. Возможно, поэтому я стал писать романы и пьесы. Но я не блаженный. Я просто… неглупый мужчина.