Для любви необходимы венцы творения: умный мужчина и тонко чувствующая женщина. Всех остальных просят не беспокоиться по поводу любви. Существуют, в конце концов, секс, эротика, либидо – обойдетесь. Для продолжения рода стимулов достаточно.
И если женщина чувствует тонко, она рано или поздно, через общение с мужчиной, усваивает две библейских по значимости заповеди (которые и умный мужчина-то вырабатывает с величайшим трудом, и то – в пору зрелости): принимать умного и порядочного, следовательно, всегда в чем-то талантливого мужчину таким, каков он есть, гениальным и в то же время сложным и непонятным в общении (ни в коем случае не унижать его подгонкой под всеобщий аршинчик – не ожидать от него блестящих, как все дешевое, доблестей пустых рыцарей), и не навязывать ему своих проблем (не превращать его в инструмент решения своих проблем, заставляя испытывать чувство вины по поводу того, что он невольно обманывает ее ожидания). Принимать и не навязывать.
Надо окружать его заботой и стараться делать общение праздником, – то есть, поводом испытывать радость обоим. Не надо покушаться на свободу любимого мужчины, не надо бояться оставить его наедине со свободой, иначе он перестанет быть тем, кого нельзя не любить. Любовь – это искусство удерживать свободой. Не надо бояться избаловать его излишним вниманием: умного мужчину невозможно испортить любовью. А если мужчина раздражает вас тем, что он озабочен самопознанием, «самокопанием», недостаточно вас ценит…
Значит, не судьба. Любовь не состоялась. Мужчине не нашлось пары. Он может испытывать безответную любовь – но это всего лишь отчаянное стремление к идеалу (что очень смахивает на карикатуру на любовь).
А бывает, что и женщина не может найти себе достойного спутника – и тоже начинает испытывать безответные чувства к нему, тоскуя, в сущности, по идеалу. Она в принципе готова воспринять главные заповеди – но нет рядом того, кто это смог бы оценить. Увы…
Для умного мужчины любовь занимает место в ряду таких ценностей, как
Вот почему к умному мужчине надо тонко приспосабливаться – но ни в коем случае не узурпировать его культурные функции, его бремя и каторгу, через которые он приходит к вещам, излучающим духовное сияние. Зачем! Это верный путь к разрушению гармонии. Тонкая женщина это чувствует – что и делает ее мудрой, хотя и счастливо лишенной ума. Широта натуры мужчины (ум) и женщины (тонкость) должны быть сопоставимы. Тогда мужчина и женщина усиливают достоинства друг друга, чем делают понятие «широта натуры» практически беспредельным.
И это пугает: попробуйте-ка все время укрощать бесконечность.
Вы все еще хотите любви? Уже нет?
Возможно, вы правы…
А вот умный мужчина и тонкая женщина всегда стремятся к любви, они рискуют, конечно, но не могут поступать иначе: это было бы неразумно.
Причем здесь весна, соловьи, удушливый аромат сирени и зашкаливающий пульс вкупе с потоотделением?
Все это может быть, конечно, началом подлинной любви, но само по себе является, скорее, ее суррогатом, общедоступной альтернативой.
Попробуйте написать повесть о любви, не написав того, что я сейчас написал и что, конечно, в повесть никак не помещается, словно инородное тело в чуждую среду. Как любовь отталкивает разумное к ней отношение, но не может обойтись без него, так и повесть органично не совместима с аналитикой, удалить которую, однако, можно только с глубиной.
Повествование о любви неизбежно превращается в повествование о заблуждениях ума и души».
Вот что я хотел сказать сыну во время нашего разговора и что лежало на дне моей души. Пока что, щадя его незрелость, показал только край бездны, только второе её дно.
Надо ли было понимать это таким образом, что я собираюсь писать повесть о любви?
Неизвестно.
Зато после этих строк я готов был встретиться с Настей для важного разговора.
10Эдварда Дунечкина, большого поклонника шекспировских страстей, обуяла нешуточная ярость. Премьера не состоялась; при звуках моего имени (история с пьесой оказалась резонансной, была у всех на устах) он вздрагивал, словно Наполеон при упоминании злополучного Ватерлоо; Хлопушину он банально готов был порвать в лоскуты.
Настя окончательно впала бы в депрессию, если бы у неё, к счастью, голова не шла кругом. Она просто перестала что-либо понимать и ориентироваться в этом мире. Она поплыла. Добро, зло, горячо, холодно, боль, блаженство, предательство, дружба, жизнь, смерть – всё это на время превратилось пустые звуки, в слова, слова, слова. Настя перестала реагировать на месиво из слов и разучилась вникать в их тайный и явный смысл, который просто отказывался принимать какой-либо определённый порядок. Если выразиться точно, получится очень банально: в её голове царил беспорядок.
В пору, когда ты не различаешь уровни, составляющие вещество жизни, ты счастливо живёшь в здравом уме, но при этом существуешь в пространстве мифа; когда изощренное внутреннее зрение научилось различать разные уровни, и эти уровни, не считаясь со здравым смыслом, перемешиваются и наползают один на другой – это катастрофа для ума и души, а кроме того – болезнь для тела; когда ты с помощью здравого ума научился выстраивать уровни в порядок и научился отделять миф от жизни – тогда наступает по-настоящему чёрный день: ты оказываешься умным, одиноким и странным. Тебя перестают понимать и счастливые. и несчастные, и ты попадаешь в касту отверженных.
И я, отверженный, протянул руку несчастной Насте.
Этого оказалось вполне достаточно для горького счастья. Мы быстро почувствовали, что необходимы друг другу.
– Кстати, по поводу волков… – сказал я. – Волки очень социальные животные, они в принципе не бывают одинокими. Волк-одиночка – это романтичная метафора, которая демонизирует благородное животное. Они живут только в стае и весьма болезненно переживают своё вольное или невольное отлучение. Кроме того, волк – однолюб. А ещё, – добавил я, задумавшись, – волки не живут в норе: они предпочитают жить на пространстве открытом.
– Ты это к тому, что ты – Волков?
– Возможно.
– А я, интересно, буду Волкова или Блудилина?
Вопрос поставил меня в тупик.
Во-первых, я ещё не делал ей предложения: то ли я не заглядывал так далеко, то ли заглянул дальше некуда; во-вторых, я всё ещё никак не мог привыкнуть к сладкому повороту событий: она собирается с удовольствием принадлежать мне. Подарки судьбы плохо стыковались с моей жизненной философией, и скорее настораживали меня, нежели радовали.
Оказывается, самый сознательный период своей сознательной жизни я бессознательно ориентировался на самое худшее из возможного – и это помогало мне выжить, ибо я редко ошибался. Я даже перестал этому удивляться, полагая, что я всего лишь реалист средней руки.
И тут случилось самое страшное: счастье возможно. К этому, оказывается, надо готовить себя специально, для этого нужен особый менталитет. Привычный расклад – психология чемпиона или психология аутсайдера – здесь не годились. Мне надо было быть выше и, главное, в стороне от них. Я играл с чемпионами и аутсайдерами в одну игру – но по разным правилам, причём только по моим правилам можно было стать чемпионом, аутсайдером и счастливым одновременно. По их же амбициозным правилам номинация «счастливый аутсайдер, которому никакой чемпион в подмётки не годится», попросту не предусматривалась.
– Ты будешь Волкова, – излишне твёрдо (оттого, что твёрдости мне как раз и не хватало) рыкнул я. – Блудилина ты уже была.
– Батюшки, – отчего-то выразилась Анастасия.
– Да-да, – безжалостно ужесточил я позицию.
– Волкова так Волкова, – быстро согласилась Настя.
И вновь поставила меня в тупик. Выходило, что я сам, своими руками делал то, что считал единственно возможным и приемлемым для себя, и у меня всё получалось, – и в то же время первый, кто не верил в мою уже почти состоявшуюся победу, был всё тот же я сам.
Это было странно – странно настолько, что я уже сам начинал уставать от собственной сложности.
Понятно, что я тут же поддался искушению всё упростить – возможно, в надежде всё испортить, то есть отменить пугающую жизнь в режиме счастья. Ну её к чёрту. Я сказал:
– Нора – это метафора; если…
Люди привыкли жить, перебиваясь с хлеба на квас, и это правильно, и нечего привыкать к роскоши. Ну, в общем что-то вроде этого. Когда очень хочется, коварный разум начинает симулировать и «давать сбои», работая вполсилы, то есть в максимальную мощь интеллекта; именно интеллект, прикидываясь разумом, подведёт вам нравственное обоснование под любую гадость. Вы глазом моргнуть не успеете, как окажетесь в том раю, где неразумную капитуляцию будете праздновать как победу разума, убого выдавая слёзы величайшего поражения за слёзы радости. Тьфу.
Я искренне боялся желать моему сыну судьбы разумного человека (словно моё неозвученное пожелание могло поистине стать судьбоносным); при этом я точно знал, что я как разумный человек, уважающий себя и сына, не могу пожелать своему чаду неразумного жития. Проклятая странность…
Итак, поддавшись искушению опрощения, я сказал:
– Нора – это метафора; если сказать прямо, нам негде жить. Поэтому я и предлагаю тебе стать Волковой.
В ответ я услышал то, что боялся услышать:
– Негде так негде.
Сразу вслед за этим произошло то, что можно назвать внутренней перегруппировкой сил: бессознательно следуя логике разума (но не интеллекта!), душа обрела необходимую твердь, которую (я чувствовал это на сто жизней вперёд!) можно было уважать бесконечно.
Кажется, именно в этот момент во мне родилась личность.
Я побывал в шкуре рожавшей женщины.
Я прошёл все муки и стадии родов, и теперь меня переполняла уже боль радости и мучительно-сладкая тревога. Я, как и женщина, ощутил себя незаменимым звеном в цепи мироздания: я, и никто иной, наполнял жизнь смыслом, невероятно укреплял её, делал человека благородным и вследствие этого (а не вопреки, как водится у глупцов) – жизнеспособным. Я был причастен к рождению жизни.
Женщина рожает человека, мужчина рождает личность.
Глупец – это не рожавший мужчина.
В этот момент я уже не боялся пожелать моему сыну судьбы разумного человека; я как нормальный родитель опасался простого: хватит ли ему сил? И переживал за то, как же ему будет сложно. Но путь к счастью лежит только через сложность и странность. Это странный путь. Все иные пути ведут…
Сейчас это неважно. Жизнь – материя хрупкая, и я готов был уважать слабость других.
Я не кричал, никто не резал пуповину отделившегося во мне самом плода (который и не собирался покидать метафизическую точку своего рождения, ибо личность живёт только в человеке). Я просто сказал:
– Будь моей женой.
– Конечно, буду. Я тебя люблю.
Ко мне быстро вернулось прежнее, дородовое ощущение: всё, ловушка захлопнулась.
При этом я, словно родившая женщина, стал другим: я смотрел на этот мир глазами человека, который оценивает условия жизни с точки зрения выживания его потомства.
Глазами личности.
Я стал сильным, ибо был странным.
11С этого дня мысли о квартире, о «норе», занимали меня полностью.
Я ценил отношение Насти к квартире, то есть к отсутствию оной, однако квартирные перспективы рано или поздно должны были сказаться на наших отношениях.
Человеку, увы, где-то надо жить; право на жилище записано как оно из священных прав человека (о правах личности люди предпочитают молчать).
Квартира – это деньги. Где их взять? На большой дороге?
Проклятая нора.
Первого апреля, вечером, я наткнулся глазами на билет, который подарил мне сын.
Ночью я почти не спал. Мне снилась распроклятая нора, блиставшая кафелем, подвесными потолками, люстрами, искрившаяся дорогими тиснёными обоями, и совсем уж добивал меня, почему-то, низенький журнальный столик с двойным дном, который царил посреди комнаты-норы.
Наутро я, выпив кофе со сгущённым молоком, пошёл на ближайшую почту и проверил билет.
Молоко в моём детстве было вкуснее. Оно пахло мёдом и карамелью. Сейчас оно отдавало гарью с кислинкой. Ну, бог с ним, с молоком. Оставлю детство на старость.
Я выиграл квартиру.
Проверил ещё раз.
Я выиграл квартиру.
Проверил ещё раз.
Результат не изменился.
Смирившись с произошедшим (не скажу, чтобы я испытал громадное облегчение – скорее, настороженность, будто я получал выигрыш в долг, да ещё под непосильные проценты), я не стал подходить к строгой женщине, сидящей за операционным окошком, чтобы выяснить, что мне, законопослушному, но везучему, следует делать дальше (мне казалось, она может спугнуть удачу); я пошёл к Насте.
Отдал ей билет и попросил зайти на почту и проверить. Так, на всякий случай. Я бы и сам сходил. Но мне что-то нездоровится.
– Ладно, – сказала Настя.
– Только сегодня.
– Сегодня я не могу.
– Пожалуйста.
– Ладно.
Результат не изменился: треклятая нора была преподнесена нам на блюдечке с голубой каёмочкой. Причём Настя приняла этот дар как должное.
Это означало: к предстоящему счастью я должен был отнестись со всей серьёзностью.
Но меня распирал нервный смех.
Это было до боли мне знакомо. И счастье, и несчастье трогательно смахивают друг на друга по спектру переживаний, ибо растут из одного корня.
12Вот в этом месте согласно всем законам образцовой драматургии должен следовать репортаж из рая. Кульминация. Пик. Победа. Фанфары и мажор. Так мыслили вплоть до эпохи Кребийона-сына включительно.
Но у меня вышла заминка. Счастье моё (и не только моё, смею я надеяться, – счастье умного человека, намекаю я) имело мало общего с райским кайфом. Если бы я скрупулёзно, день за днём, вёл дневник, боюсь, его скучновато было бы читать тем, кто интересуется проблемами абсолютного счастья. Легко было предсказать, что счастье окажется делом трудным, трудоёмким и вполне будничным.
Так оно и случилось.
Но только так, да не так.
Поскольку счастье – это продукт гармонии, следовало ожидать, что оно должно включать в свой состав компоненты разнородные, исключающие возможность соединения – и, следовательно, этот волшебный напиток обладал уникальной рецептурой (а законы приготовления его – универсальны: дьявольский коктейль…).
Кроме того, не забудем про уровни – показатель выдержанности сего нектара: чем больше уровней, тем более он пьянит и трезвит одновременно.
Очевидная и самая внешняя сторона счастья – оно состоит из приятных сюрпризов. Режиссерский талант Насти оказался оборотной стороной потребности вить гнездо, обустраивать нору. Декорации, в которые она помещала наш быт, были ужасно скупыми, страшно выразительными, ужасающе многозначными и чудовищно многофункциональными.
Казалось бы, диван. Что тут можно выдумать нового?
У меня сложилось впечатление, что для нашей комнаты годился только тот диван, который выбрала Настя. Цвет, размер, модель – всё идеально соответствовало комнате, в которой собирались жить мы. Он был большой, просторный, занимал полкомнаты, при этом казалось, что он освобождал пространство. Если бы не этот диван – всё было бы испорчено. Это раньше говорили «танцевать от печки»; сейчас надо плясать от дивана.
Или – люстра. Язык не поворачивается сказать, что, мол, пошлая мещанская каракатица в стиле хайтек светилась энергосберегающими спиралями; отнюдь, она волшебным образом согревала нашу жизнь.
Настя не просто обустраивала быт; своими действиями она «проговаривалась» – невольно лепила образ будущего, которое мне нравилось всё больше и больше. Это ещё один сюрприз. Скажу больше: я убеждён, что счастье – это смелый и честный взгляд в будущее (или подглядывание из будущего). Будущее определяет настоящее в большей степени, нежели прошлое.
– Думаю, мне удалось найти место для коробок с моими архивами: здесь, рядом с письменным столом, – воскликнул я, внося свой посильный вклад в благоустройство жилища, – привнося в царящую целесообразность ноту живительного творческого беспорядка (Настя, жена затюканного драматурга, должна была оценить креативность моей причуды).
– Не уверена, – Настя вытянула губы в ниточку. – Куда же мы поставим кроватку, когда родится малыш?
Оказывается, «от этого» родятся дети, малыш по умолчанию должен был появиться на свет, это не обсуждалось; этот пункт негласного договора входил в сложный состав того самого счастья, которым мы так наслаждались сегодня. Не оставишь места кроватке – и счастью конец. К любви непременно прилагалась ещё и кроватка.
Что ж…
В какой-то момент стало казаться, что вместо великой любви на тебя свалилась великая иллюзия; однако назад, туда, где все иллюзии истреблены на корню, где надежда появляется на свет уже с врождённым пороком, не совместимым с понятием жизнь, отчего выражение «надежда умирает последней» приобретает чёрноюморный смысл, – туда, где надежда умирает прежде, чем народится отчаяние, – туда пути не было. А вперёд…
В принципе, идти можно было только вперёд.
Вот такая заминка вышла у меня с репортажем из рая.
С другой стороны, как бы ни трудно было мне описать своё
Хорошо. Мысленно я проделывал следующий эксперимент. Мотивации при мне?
Не сказать, что в должном объёме, сэр. Но семя обрело почву. Несомненно, сэр.
Амбиции?
Как сказать, сэр… Они не помогают жить. Но и не мешают. То есть, они скорее присутствуют, чем отсутствуют. Сэр.
А теперь – внимание.
Безусловно, сэр.
Что если в этот момент мне расстаться с Настей (с кошмаром кроваток, благоустройством нор, грузом ответственности и прочей чепухой, не имеющих к сути моего созерцательного существования никакого отношения) и гордо плыть в обретённом равновесии в направлении «куда ж нам плыть».
Чем не вариант?
Вариант, конечно. С одной поправкой: дрейфовать не хотелось никуда, ни вперёд, ни назад. Нет Насти – нет дрейфа.
Следовательно…
Следовательно, я должен был радоваться тому, что у меня есть Настя.
А я не радовался, потому что очень быстро привык к тому, что она у меня есть. Воспринимал это как должное. Счастье перестало меня стимулировать, хотя возможное несчастье уже огорчало. А почему, собственно, счастье должно стимулировать уважаемую Личность (эй, вы там, снимите шляпу, я иду)? Выстраивать отношения со счастьем по райско-метафизическому принципу вампира «даёшь свежей кровушки» – правильно ли это?
Ты стимулируешь счастье, счастье стимулирует тебя; если ты симулируешь счастье, оно симулирует тебя, в буквальном смысле превращает тебя в симулякр. В пошлый фантазм.
Следовательно…
Не знаю. Вот не знаю, и всё. Нет у меня ответа.
В таких случаях вместо внятного ответа приходится апеллировать к невнятным ощущениям, в которых варится, «проговаривается» грядущий ответ.
Убеждён я был только в одном: во мне бродила не слабость унылого интеллигента, замешанная на дрожжах непонимания, а сила мужчины, придававшая счастью моему облик маскулинности (мне жаль, Педрито).
Именно так: моё счастье пуповиной связано было с сакральным императивом «познай себя», это было мужское дело, священный процесс, к которому допускать Настю было нельзя, (хотя результат процесса предполагал наличие Насти в моей жизни и без неё был недосягаем).