Сто раз топал я от дома в разные стороны — на запад, восток и юг, много раз брался рассматривать старинный, 1785 года, межевой ганнибаловский план поместья. Но ведь в межевых планах землемеры показывали только внешние границы имения. Внутри же всё было условно, а многое и вовсе опущено. Но на ганнибаловском плане есть всё же главное — господский двор и стремительно бегущая к нему из леса, с юга на север, въездная дорога-аллея… Только почему на плане она такая длинная, куда длиннее, чем та Еловая аллея, по которой мы сегодня ходим?
Померил я по плану эту аллею, сличил с натурой и понял, что теперешняя Еловая аллея на добрую треть короче той, что на плане. Дойдя до показанного на плане конца аллеи, вижу, что дальше — небольшая площадка, за ней густой лес и тропинка. Деревья стоят тесно, но не сосны и ели, как всюду вокруг, а больше березняк, ракитник и почему-то куст сирени.
Я уже давно приметил: если видишь где-нибудь в заброшенном месте куст сирени — знай, здесь некогда было какое-нибудь человеческое строение.
Расчистив небольшой клочок земли от ракиты, взял я лом и стал щупать землю. И тут скоро мой лом наткнулся на первый камень. Затем второй, третий, четвертый…
Стал я наносить положение камней на бумагу. Камни ложились в ряды, ряды образовывали прямоугольник.
Позвал людей. Мы сняли мох, удалили кусты и стали углубляться в землю. И скоро обнаружили хорошо сохранившийся фундамент небольшого строения. Продолжая копать дальше, нашли куски старых бревен, доски, оконное стекло, кованые гвозди, медные старинные монеты и… разбитую гончарную лампаду… Позвали геодезиста. Он сделал инструментальную съемку места, привязал его к ганнибаловскому межевому плану, и тогда все мы увидели, что Еловая аллея, медленно поднимаясь к югу, доходила прямо до этого места и здесь был ее конец и начало, и въезд в усадьбу, и площадка, на которой стояла часовня. И эту часовню, несомненно, было видно из окна пушкинского кабинета»[450].
Гениальная интуиция давала Гейченко возможность не только восстановить усадьбы, но и создать в Михайловском неповторимую атмосферу — как для приезжающих туда паломников, так и для сотрудников музея, участвующих в этом акте творения мира.
Портрет заповедника на фоне Гейченко
«Весной — летом 1980 года в заповедник на работу были приняты четверо молодых сотрудников, на будущий год пришли еще три человека, потом еще два — по одному в разные годы. Это был последний „гейченковский призыв“, к которому примкнул предыдущий „набор“ конца 1970-х. „Призыв“, „набор“ — условное название: каждый сотрудник был „товар штучный“. И тем не менее было что-то общее в людях, которых С. С. Гейченко принимал на работу в последнее десятилетие своей жизни»[451].
Думается, что мемуаристка ошибается: общее было вообще во всех людях, которых Гейченко когда-либо принимал на работу в Михайловский заповедник. Брал он далеко не всех, кто хотел, с каждым беседовал отдельно, и довольно быстро интуитивно понимал, подходит ли. Какими критериями он пользовался, неизвестно. Вероятно, человеческие качества были важны. Но, может быть, и не только они, а, скажем, способность к самостоятельному творчеству, оригинальность взгляда на мир. Особое, личное отношение к Пушкину. Вероятнее всего, и сам Гейченко не мог бы этого пояснить.
Он умел чувствовать «душу» в растениях и деревьях, это явственно ощутимо в его рассказах. К птицам и животным, населявшим этот край, относился как к осмысленным существам. Так Миндия, герой поэмы Важи Пшавелы «Змееед», умел понимать язык животных:
Если этот особый язык природы был внятен Гейченко, то почему не предположить, что и людей он так же чувствовал и понимал? И умел найти каждому человеку место в заповеднике, соответствующее его задаткам и способностям. О каждом принятом сотруднике заботился, обеспечивал жильем, не сразу, но добивался для него либо квартиры в поселке, либо части дома в Савкине. А тем временем новый сотрудник жил в Святогорском монастыре в общежитии для научных сотрудников, которое располагалось в бывшем доме настоятеля.