Отец боязливо ударил кнутом мерина, задергал вожжами, и мы рысцой поехали по пыльной дороге. За нами потянулись и Филарет с Терентием и другие мужики. Ларивоп скакал один далеко впереди. И видно было, как он свернул направо, на широкую межу, а за ним трусцой, одна за другой, длинной чередой бежали и другие лошади.
Сыгней сидел рядом с отцом, смеялся и толкал его локтем в бок. Отец оборачивался к нему и тоже смеялся.
— Вот так старик!.. — ехидничал Сыгней. — Сам в кусты, — а нас послал… Случись какая статья, сейчас — я не я, а сыновья… За бороду не потянешь.
Отец качал головой и открикивался сквозь грохот телеги:
— Он всегда выходил сухим из воды. Сам подобьет, а спину другой подставляй. Однова мы с ним воск в Петровск возили от Пантелея. В Чунаках заехали к тетке Марфе…
— Знаю, — вдова, травами лечит… — Сыгней опять засмеялся. — Он к ней обязательно заедет… норовит ночевать…
— А как же? И мы ночевали. Приезжаем в Петровск, сдали. Одного круга не хватает. Где круг? Должно, Пантелей просчитался. Через неделю ввалился Пантелей, богу помолился и спрашивает: «Фома Селиверстыч, куда ты круг-то один дел?» — «А я, бает, не в ответе, Пантелей Осипыч: надо считать лучше». — «Да ты же, бает, сам со мной считал?» — «Я, бает, не считал, а тебе верил. А ежели и пропал, так на возу Васянька спал, когда в Чунаках ночевали, а я — в избе». Пантелей-то тогда мне все волосы выдрал. — А когда ушел, старик-то смеется и утешает: «Ничего, бает, потерпи: ты — молодой». Вот и с извозом… Я еще диву даюсь, как лошади выдержали: ведь околели-то прямо — у своего гумна. Дал он на дорогу рубь шесть гривен — вот и корми их. По ночам ехал, чтобы сена из чужого стога натеребить. Да я же и виноват оказался.
— А ты ему тогда, братка, ловко руки-то загнул…
— Вот и сейчас… Втесался в эту канитель. Вожаком пошел на барский-то. А сейчас что-то поясница заболела.
Когда они прохохотались, отец угрожающе предупредил:
— Чуть что — так ты, Сыгней, сейчас же запрягай мерина — и домой…
Сыгнею эти рассуждения не понравились, он насупился и отвернулся. С обидой он пробурчал:
— А я бы остался… поглядел бы, как Петруха с Микитушкой народ за собой потащат.
Мне тоже неприятно было слушать опасливые слова отца: впервые я почувствовал, что он трусит и хочет улизнуть от табора, что здесь он незаметен, безлик, а если погонят всех в волость, ему не уйти от порки.
Слушая его разговор с Сыгнеем, я понимал, в какой опасный переплет попал он сейчас: и участвовать в самовольной запашке чужой земли — беда, и улизнуть из мирской артели — беда.
— Поясница заболела… — забормотал он, подстегивая мерина. — Нас на рожон послал, а сам — на печь.
Сыгней опять взвизгнул от смеха.
— Ну да! Залезет на печь и будет стонать, а мамка ему кислым молоком поясницу станет натирать. Это он нарочно тебя подсунул.
— Аль, чай, не знаю? Он все обдумал. Скажет. «Я на печи поясницей мучился… это вот они: Васька да Сыгнейка.»
— А я-то чего? — испугался Сыгней. — Чай, я подвластный. Ты старшой, а я парнишка… еще неженатый.
Он вдруг соскочил с телеги и со всех ног побежал к березовой роще, которая густо клубилась зеленью неподалеку, в широком долу. Красная рубашка пузырем надувалась у него на спине.
— Сыгнейка! — угрожающе закричал отец, махая кнутом. — Воротись! Назад, тебе говорю!
И неожиданно засмеялся.
Спереди, сзади засвистели и заорали вслед Сыгнею:
— Держи, держи его!.. Лови зайца за хвост!..
Но Сыгней и в этот раз не утерпел и выкинул коленце: он высоко подпрыгнул на бегу, ловко перекувырнулся на руках и стал на ноги. Лицо его морщилось от смеха, а кудри трепыхались золотыми стружками. Мужики и парни смеялись и махали ему руками. Веселый нрав Сыгнея нравился шабрам.
XXXVII
Барское поле начиналось недалеко от деревенских гумен и волнистой равниной расстилалось до самого горизонта.
Бархатные озими свежо и прохладно зеленели всюду длинными холстами и дрожали в знойном мареве золотыми брызгами. Черные пары, мохрастые от молодой сурепки и прошлого жнивья, казалось, дымились, зажженные солнцем. Пролетали надо мной торопливые голуби, хлопая крыльями, и тоскливо повизгивали сине-зеленые пигалицы.
Телеги и лошади с сохами опять остановились и столпились табором. Впереди, перед мужиками, верхом на маленькой пегой лошадке помахивал нагайкой человек с желтой бородкой клинышком, в холщовом пиджаке и белом картузе. Он весело смеялся, поблескивая крупными зубами, а лошадка танцевала под ним, взмахивая головой, и тоже как будто смеялась. Он говорил, как близкий приятель, с Микитушкой и показывал нагайкой в разные стороны. Это был барский объездчик, которого у нас в селе звали странным именем — Дудор.
Отец бросил вожжи на спину мерина и бойко пошагал к толпе. Я тоже спрыгнул с телеги и побежал к Дудору. Кузярь уже стоал впереди всех, у морды лошади, и пытался погладить ее по ноздрям, но лошадка сердито взмахивала головой и, сжимая уши, скалила зубы. Дудор озорно хлестнул Кузяря нагайкой. Кузярь ловко отсрочил в сторону.