— Не хочешь в машину? — наклонившись к Кате, спросил он мягче и тише. — Ну, не хочешь! Что это я? Не пугайся! Действительно, что это я? Пошли с нами! Мало ли, может, твои знания… Ну, все хорошо. — Ему показалось, что ей страшно.
— Мне хорошо. Но я ни разу в жизни… нет, на фотографии.
— О чем ты?
— О фотографии, — тихо повторила она. — Я видела разрушенный город на фотографии. В Испании, на гражданской войне. Это… вот это — это тоже гражданская война?
— Нет, Катишь.
— Но если армия обстреливает свои же кварталы…
— Они сражались с фашистами, Катишь, — перебил ее Митя.
Фотограф не понимала их речи, но снисходительно улыбалась; шла она решительно, ускорилась, но Кате казалось, что она их слушает и смеется. От этого ей стало противно. Они прошлись по развалинам, но в их обезличенности не было ничего примечательного. И все же фотограф несколько раз открывала объектив и снимала: обнаженные черные кирпичи, мерзкие кровавые полосы на земле, обгоревший ствол и сломанную винтовку. В сильной злости Катя пнула эту винтовку; та отскочила к стене и разбила осколок от окна. Чем дальше они шли, тем сильнее ей хотелось кричать от злости: на тупость воевавших, на хрупкость домов и на собственный неправильный интерес к чужому несчастью. Больно ей было не от мрачной картины, а от непонимания, за что стреляют, разрушают, убивают. Как ей могло быть спокойно в сизой сумрачной свежести?
— Я хочу вернуться, — тихо сказала она Мите.
У машин их окликнули полицейские: они просили вывезти из Области раненных местных детей. Среди детей этих, осиротевших или потерявших родителей в суматохе последних дней, были обе национальности; за то же они успели передраться между собой.
— Национальный вопрос, — сказал полицейский на Катин вопрос, — он очень сложный. Пока не пришли эти, видит бог, было спокойно. Мы с женой разных наций, жена ездила учиться в Мингу. Не было у нас вражды, пока не явились эти. Они поделили нас и сказали, что моя жена и ее родственники должны быть с фашистами, потому что фашизм — это национальный вопрос, и они должны проявить национальную, понимаете, сознательность. До детей это безобразие дошло. Год назад учились вместе, дружили, а теперь бросаются друг на друга с воплями: «Фашист! — Нет, это ты фашист!».
— Мне… очень жаль ваш город, — сказала она. — Ваша жена, она…
— Ее отец — да. Он бежал. Но они не больно-то общались. Жена за Вензеля Якша. Знаете, кто это?
— Конечно… это хорошо.
«Важнее всего спокойствие в регионе. Давайте не скатываться к огульным обвинениям. Не бывает так, что одни люди — бесы, а другие — ангелы. Неважно, какой национальности ваша мать, давайте не забывать, что все мы люди. Давайте не позволим искусственной ненависти затопить наш край». Все бесполезно. Любые слова — бесполезны.
Она так злилась, что согласилась взять в свою машину двойняшек лет восьми — девочку с порезанной ногой и мальчика с ушибами и ссадинами на запястьях и лице. Дети были «партийной национальности», отец их отступил в Ш. с другими мятежниками, а мать потерялась. Девочка громко жаловалась, что их побили другие дети, «правильной нации», и что их будут притеснять до тех пор, пока не вернется папа с национально-освободительной силой. Оттого Митя схватился за голову, а потом достал из внутреннего кармана две карамельки и разделил между детьми. Он оставил Катю на заднем сидении с двойняшками, а сам сел близ водителя.
— Что же нам с ними делать? — спросила Катя.
— Отвезем их в приют, — Митя растирал больные виски, — ты должна их расспросить: их имена, место жительства, родители.
— Да… разумеется.
Мальчик безучастно смотрел в окно, карамельку он не съел. Девочка сосала карамель и что-то без слов напевала.
— Все хорошо? — спросил Митя.
Она покачала головой. Она не понимала собственных чувств, она спорила не с собой — с воображением, в котором она могла вызвать любого, и
— Ты можешь поехать ко мне домой, — сказал Митя, — там безопасно. Хорошо, Катишь?
— Нет, — ответила она, — никакого твоего дома. Ни за что. Я остаюсь.
Как написать Марии? Она ничего не знает. Они ничего не знали.
1940
Она не спала, слушала, как скрипят в ее воображении входные двери. Они визгливо открываются, стучат ручками о стены, хрипло смыкаются… Чушь, не может быть, чтобы Аппель был прав!