— Есть кое-что похуже, чем пролитие крови врагов нашего Спасителя и святой Церкви, хоть для священника проливать кровь — страшный грех и святые каноны запрещают это. А о худшем я говорю вам, мои дорогие, не потому, что забыл завет милосердия, а потому, что не следует пренебрегать правдивым примером. Аббат де ла Круа-Жюган стал великим грешником, зато теперь несет подвиг великого покаяния. Он поддался страстям своего времени и заблудился на путях человеческих. После битвы под Фоссе аббат счел свое дело проигранным, позабыл, что он христианин и священник, и дерзнул совершить над самим собой омерзительный грех самоубийства, которым закончил жизнь предатель Иуда.
— Как?! — воскликнул Фома. — Неужели он сам себя так изувечил?
— Сам, — отвечал кюре, — но и не только..
И кюре рассказал, что произошло в домишке Марии Эке, как отважная женщина спасла и выходила самоубийцу.
Жанна слушала рассказ с болезненным увлечением, но выдавала себя лишь слегка приоткрытым ртом и сведенными бровями. Ни одного восклицания, услаждения слабодушных, не сорвалось с ее губ, ни словом, ни вздохом не нарушила она молчания, но перед ее глазами вновь ожило видение, завладевшее ее мыслями во время мессы.
VII
В Нормандии ужинают долго, долго тянулся и этот воскресный ужин. Кюре Каймер рассказал и еще кое-что об аббате де ла Круа-Жюгане.
― Приехал он сюда, — говорил кюре, — и пожелал поселиться в Белой Пустыни возле разрушенного аббатства для того, чтобы искупить добродетельной жизнью грех самоубийства и преступления военной жизни. А Белую Пустынь выбрал потому, что каяться лучше там, где грешил.
Так смотрел на приезд аббата христианин, служитель Церкви, а у аббата были и другие, не столь возвышенные причины для приезда, но о них кюре и не подозревал. Дело в том, что аббат де ла Круа-Жюган, глава шуанов, лицо в монархической партии видное и значительное, по-прежнему находился под неусыпным наблюдением властей. По справедливости скажем, что счесть их бдительность излишней невозможно: гражданская война только-только закончилась, мир был хрупок, непрочен, нарушить его могла любая вспыхнувшая надежда. Зато аббату очень хотелось оказаться от бдительного ока властей как можно дальше, вот он и выбрал полудикий нормандский край.
Собеседники вскоре оставили монаха-шуана — трагические судьбы мало подходят для застольных бесед, — кюре с Фомой Ле Ардуэем толковали то о том, то об этом и к концу ужина развеселились. Толстые поленья, горевшие в просторном очаге, рассыпались на пламенеющие угли, и в их мягком обволакивающем тепле все уютнее сиделось сотрапезникам, подогревавшим себя еще и душистым, игристым и пенистым сидром, который кюре шутливо называл «благословенным болиголовом».
— А сидр в самом деле вышел неплох, согласитесь, господин кюре! — ухмыльнулся Фома с двойным самодовольством — творца и владельца. — Что цвет, что вкус — сахарный леденец! Каждое яблочко для него отбирал своими собственными руками.
— Пресвятая дева Мария! — воскликнул кюре, привычным молитвенным жестом складывая ладони и поднося их к брыжам, губы у него изогнулись в улыбке, глаза заблестели от удовольствия. — Думаю, именно такой сидр пили небезызвестный приор де Ренвиль с господином Матиньоном, когда молния ударила в монастырь. Балдахин, что был над кроватью, опустился им на головы, а они и не заметили. Разумеется, до той поры, пока не попытались встать.
Кюре напомнил собеседникам любимый местный анекдот. Приор де Ренвиль был из тех веселых монахов-жизнелюбов, каких в Нормандии называют не иначе как «церковная кружка», дородность и высокий рост вполне оправдывают прозвище.
Приор был любимым героем Котантена, края могутных едоков и отчаянных питухов. К концу жизни он достиг такой внушительной толщины, что в обеденном столе пришлось сделать выемку для его живота, огромного, как бочка. Кюре Каймер знавал Ренвиля в эмиграции, тот и англичан на острове Джерси дивил бездонностью своей утробы. Сам кюре сохранил о собрате такую добрую память, что все веселые и сытные трапезы непременно заканчивал рассказом о нем. Знатоки определяли по анекдотам, которые он рассказывал о приоре, до какой степени «разогрелся» достопочтенный кюре.
Мужчины развеселились, но не заразили весельем Жанну. Мужская беседа потекла по одному руслу, ее мысли по другому. Она так и не рассталась с аббатом де ла Круа-Жюганом. Рыцарь-священник, глава шуанов, самоубийца, избежавший добровольной смерти, а потом и кары Синих мундиров, поразил ее внутренней силой не меньше, чем устрашающей внешностью. Слушая рассказ кюре, Жанна испытала не меньшее потрясение, чем в церкви, ей становилось то невыносимо больно, то жутко и страшно. Но чувствовала она не только ужас. Человек деятельный, благородной крови, она не уставала казнить себя за то, что унизилась до постыдного брака, и монах, готовый пожертвовать спасением души, лишь бы избежать унижения, ставший воином вопреки сану, вызвал в ней восхищение, которое мало-помалу вытеснило трепет ужаса из сердца Жанны, наполнив его благоговением и сочувствием.