Гордячка Клотт, как по-прежнему ее называли, гордилась теперь не красотой, а воспоминаниями. Она презирала суждения и осуждения окружающих, с упоением вспоминая тот мир, к которому оказалась причастна. Старинные родовитые семейства вроде Горижаров, что, захирев, мало-помалу угасали, вызывали у состарившейся Клотильды искреннее и восторженное почтение. Ее добродетелью стала вассальная верность сеньорам, и, гордясь собственным бесчестьем, она осталась преданной служанкой тех, кто увлек ее на стезю порока. Старая, нищая, обезножевшая Клотт смотрела на окружающих с молчаливым высокомерием, не убавил которого и пережитый стыд. Товарки ее по распутству и пиршествам умерли, замок Надмениль, разоренный революцией, лежал в развалинах, молодежь, которую с детства приучили смотреть на нее с презрением, брезгливо сторонилась парии, а Клотильда Модюи, или попросту Клотт, оставалась все той же надменной гордячкой, какой была и в пору цветения. Жила она в жалком домишке неподалеку от Белой Пустыни и кормилась продажей овощей и фруктов со своего огорода. Домишко и огород — вот все ее достояние, если не считать высокомерия и одиночества. Одна из соседок победнее, рассчитывая, что в благодарность за заботу Клотт откажет ей после смерти свое скудное достояние, присылала к ней каждый день свою дочку для помощи и пригляда. Больше к Клотт никто не захаживал. Кроме Жанны, к которой Клотт всегда была добра, — фамилия де Горижар напоминала ей о юности.
Мадемуазель де Горижар, выйдя замуж за простолюдина, таила в душе незаживающую рану, кровоточила ее гордость, и за свой унизительный брак она мстила дружбой с отверженной Клотт. А та, проклиная обстоятельства, сделавшие Жанну «половиной» Ле Ардуэя, предпочитала забыть о ее замужестве и звала Жанну Мадлену барышней де Горижар. После сказанного кто усомнится в прочности дружбы, связывавшей обеих женщин?
Жанна Мадлена, принужденная жить среди таких же, как ее муж, плебеев и заниматься изо дня в день хозяйством и домашними хлопотами, не знала ни нравов, ни обычаев людей более утонченных, в круг которых, не сложись обстоятельства так плачевно, вошла бы и она. Несведущая, но чувствительная и чуткая мадемуазель де Горижар оживала, усевшись возле старой Клотт. Душа родовитой аристократки отзывалась восторженным трепетом на рассказы старухи о знатных господах, а Клотт, вдохновленная восторгом слушательницы, гордясь былыми знакомствами, с недюжинным талантом воскрешала впечатляющие картины прошлого. Для Жанны, не читавшей в своей жизни ничего, кроме молитвенника, устами Клотт говорила сама поэзия. Закосневшая в грехах пропащая, которой никто не желал подать руки, но которая и не думала раскаиваться, будила воображение хозяйки Ле Ардуэй и тешила ее гордость. Могла ли Жанна не навещать Клотильду?
Жителей Белой Пустыни немало удивляли ее посещения.
— Не иначе каким-то зельем опоила ведьмачка Клотт хозяйку Ле Ардуэй, коли ходит и ходит к ней в логово! Послать бы ей ко всем чертям бесстыжую суку, что позорит нашу Белую Пустынь не первый десяток лет, — ворчали они.
А Жанне после вчерашней мессы томило сердце непонятное беспокойство, и она отправилась к своей единственной подруге Клотт.
Только что пробило три часа дня. Дверь у Клотт стояла нараспашку — в нормандских деревнях в теплую погоду двери всегда настежь. Хозяйка сидела на обычном месте в кресле-развалюхе у единственного окна. Окно смотрело на огород и должно было бы освещать сумрачную комнатенку, однако стеклянные ромбы свинцового переплета с годами так закоптились, что даже в самые ясные летние дни яркому закатному солнцу — а выходило окно точнехонько на запад — не удавалось сквозь них пробиться.
Сейчас стояла зима, солнца не было вовсе, и скудные капли света, что сочились сквозь пожелтелые, сделанные будто из полупрозрачного рога ромбы, слабо, но освещали озабоченное лицо Клотильды Модюи. В комнате, кроме нее, никого — девчушка матушки Ингу утром ходила в школу, а после школы частенько отправлялась в Белую Пустынь по материнским поручениям. Тихо. Совсем тихо. Даже прялка, чье монотонное жужжанье, навевая сонные грезы, нарушает деревенскую тишину, шепча прохожему, что в глубине лачуги, на взгляд пустой и покинутой, теплится жизнь, — и та молчала. Клотт задвинула ее в оконную нишу, а сама вязала из темно-синей, почти что черной шерсти чулки, какие носили на моей памяти все крестьянки.