— Пф, — пренебрежительно и недоверчиво фыркнул Ле Ардуэй. — Не убеждайте меня, что он не гордец, господин кюре! Я же не вчера из яйца вылупился и в людях разбираюсь. А скажите лучше, откуда у него рубцы, все лицо перепахано, будто поле плугом?
— Пресвятая Богородица! — со вздохом отозвался кюре, успевший погрузить в свои «недра» изрядное количество наваристого капустного супа. — История у него бедственная, если не сказать хуже…
И, сам любя посудачить о том о сем, кюре принялся рассказывать историю аббата.
— Аббат, — начал он свое повествование, — четвертый сын маркиза де ла Круа-Жюгана. Рода они древнего и по знатности равны разве что Тустенам, Отмерам и Отвалям нашего Котантена. По закону старший из сыновей Круа-Жюгана-отца унаследовал его немалые богатства и впоследствии эмигрировал. Второй поступил к королю на службу и был в канун революции лейтенантом корпуса личной королевской охраны. Десятого августа он защищал вход в покои Марии-Антуанетты, там его и растерзали на мелкие кусочки. Над колыбелью третьего повесили бант мальтийского кавалера, и в пятнадцать лет он отправился к своему дядюшке-командору с тем, чтобы начать долгие испытания, которые предшествуют вступлению в орден. И наконец, младшему, о котором мы толкуем, но традиции французских родовитых семейств уготована была духовная стезя. Он должен был стать настоятелем обители Белая Пустынь, а потом и епископом Кутанса, но успел только поступить в монастырь и принять постриг, а там разразилась революция.
— Белая Пустынь — аббатство знатное! — воскликнул Ле Ардуэй. — Лакомый кусочек уплыл у него из-под рук! Монахи там как сыр в масле катались. Хоть и поджимали губы, как святой Медард, и псалмы пели, какие поют у вас, господин кюре, в церкви, но жили припеваючи и от души веселились. Особенно когда епархией управлял Таларю. Дело известное, кобылка пьяницы вместе с хозяином в кабаке сидит! И не то чтобы на них наговаривали, я своими собственными глазами видел и епископа, и всех монахов аббатства…
— Будет, сударь, будет, — дружески прервал кюре предосудительные воспоминания своего прихожанина. — Я совсем не хочу знать, что вы там видели! Всем известно, как злы вы бываете на язык, значит, и смотреть можете недобрым взглядом, и запомнить недоброе. Я и сам знаю, что наша Церковь не без греха, а монсеньор де Таларю вспоминал до седых волос кавалерийскую молодость. Но на всякий грех есть милосердное прощение, а монсеньор де Таларю умер, как святой, — в нищете и на чужой стороне. Бог помог ему смертью искупить прегрешения жизни.
— Я не говорю, что вы неправы, но… Ну да ладно, кончим! — согласился Ле Ардуэй, увидев, как потемнели синие глаза смотрящей на него Жанны. — Однако думаю, ваш аббат де ла Круа-Жюган попортил себе лицо не во время утрень да вечерей.
— Так оно и есть! — покаянно воскликнул кюре и, молитвенно соединив ладони, поднес их к брыжам. — Ах, дорогие мои, ну что за слабые мы создания! — воскликнул он с той скорбной мягкостью, с какой читал в церкви проповеди. — Революция, дочь Сатаны, перебаламутила всем мозги, на ней и вина за многие беды. Аббат де ла Круа-Жюган принял имя брата Ранульфа, и разве покинул бы он монастырь, если бы его не закрыли? Но вместо того, чтобы уехать, как мы все, за границу и служить мессы на Джерси или Гернсее, он, позабыв, как Церковь страшится кровопролития, отправился вместе с господами дворянами сражаться в Вандею, в Мэн, а потом и сюда, в Нижнюю Нормандию.
— Так значит, господин аббат шуан? — уточнил Фома Ле Ардуэй со злобной усмешкой, которая обнаруживала яснее ясного враждебность, что по-прежнему жила в нем, хоть революционные войны и кончились. А Фома ведь был человеком скрытным, оплошностей старался не совершать и семь раз поворачивал язык во рту, прежде чем что-то высказать…
— Да, шуанствовал, — серьезно подтвердил кюре Каймер. — А подобало ли это пастырю и священнослужителю? Нет, не подобало, что правда, то правда. И Господь осудил его и написал свое осуждение прямо у него на лице. Но пречистая Дева Мария! Он бы простил его, Милостивец, потому как не может человек объять своим разумом происходящее и сражался аббат за святую Матерь-Церковь. Шуанство Господь не поставил бы ему в вину, но…
— Но что? — подхватил Фома, и глаза его заблестели острым недоброжелательным любопытством. Он уже поднес было стакан ко рту, но остановился и не отпил.
— Но… — повторил кюре и понизил голос, словно приготовившись сделать трудное и горькое признание.
Жанну ледяным холодом обдало, ей показалось, будто волосы у нее под тугим крахмальным чепцом зашевелились.