Рождались, правда, слухи, будто к Киеву приближается с поляками король Станислав. О том рассказывал приказчик Ягуба. Но слухи сменялись новыми. А король Карл брал город за городом. Приближался к Гадячу.
Радуйся, что не выдал дочку за Гусака. Пропали бы деньги, вложенные в гендель с московскими купцами. А до свадьбы было недалеко.
Да нет, любит Яценка Бог. Петля уже давила адамово яблоко. Онисько, отведя смерть, привёз в этот дом. Пришлось отсыпать спасителю польских злотых, храня надежду, что он поможет исчезнуть из города. Онисько же, распалённый золотом, сводил к переносице вытаращенные глаза, с пеной у рта шептал одно и то же: «Здесь нужно прятаться, пан! Я своих людей приставлю!»
И приставил... Уже тогда зарился на всё добро...
Куда податься человеку? Словно в давние времена — сиди возле спрятанного в земле? Здесь, в Гадяче, зарыто не всё золото, известно. Но на него больше всего надежд. А как доберёшься до московских купцов? Самое главное теперь — не быть заподозренным в предательстве.
А дальше будет видно. Гусак огорчён: зачем сожгли ему Чернодуб? Просил ведь только проучить хлопов. Да кто надеялся, что чернодубцы будут так отчаянно сопротивляться? И нет у Гусака больше речи о свадьбе. Постоянно пьяный, одни мысли, словно у сумасшедшего, — золото! Раньше, кажется, незаметно было косоглазие, а теперь... Припрутся вдвоём пьяные, а слуги ещё и здесь устраивают для них банкеты. Пока что достаточно награбленного, а не будет этого — живьём в огонь. Каждый вечер хвастают, сколько пропито в шинке.
Как удрать, где найти верных людей?
А есть слухи, будто недалеко отсюда, в Веприке, стоят царские драгуны и казаки. По всем сёлам там полно московского войска... Эх, Ягуба подсказал бы. Да с Ягубой больше не увидеться на этом свете.
— Пан! — вошла в хатёнку старая служанка, которая без слёз не может смотреть на Яценка. — Снова пришли.
Служанка упала перед маленькими старинными иконами.
А в небольшое окошко действительно виден уже Ониськов конь.
Могут и сейчас потащить в подземелье. Опять поставят на освещённое место. Палач будет угрожать раскалёнными клещами.
— Вижу... Мучения мне...
7
Вот и зима. Но скупо выпавший снег неустанно сметается сердитым ветром. Белое удерживается только возле кустов да на древесных стволах. Где-то на гутах, на лесных руднях, на пасеках, рядом с которыми всегда отыщутся две-три хатёнки, скрываются чуткие люди. А так одно воронье кружит над украинской землёй да высоко в хмуром небе прощально кричат шибко запоздалые птахи, пробираясь в дальние края, где вечное лето, где, может быть, и человеческого горя не встречается, кто ведает.
Посмотришь вокруг — тяжело поверить, что на свете война и вот-вот на дороге могут появиться вооружённые люди. Выскочат они отсюда, а навстречу им — такие же. Умрёт тишина. Затрещат противные природе звуки.
Кто-то станет добычей хищному воронью. Кто упадёт ещё живым, захлёбываясь кровью и тщетно умоляя о глотке воды. Кто-нибудь прошепчет: «Мама...» А мать не услышит. Кого-то возьмут в полон, потащат арканом на позор и муки...
Но везде своя жизнь. Крестиками впечатаны в белые пятна птичьи следы, а звериные лапы оставили разновеликие вмятины. Вот выскользнул из кустов ребятёнок в косматой шапке. Прыгая по заячьему следу, оглянулся — сам как пушистый зайчишка. Засмеялся звонким смехом. Воронье скосило острые взгляды, но без тревоги. Вслед продвигается дедок с топориком за красным поясом, грозит кривым пальцем, приказывая не отрываться от укрытия — от густых кустов, на которых краснобокие птицы склёвывают коричневые зёрнышки.
— Следи!
И только отзвучало стариково предостережение, как уже вдали, от другого леса, отделились три пятнышка: всадники. Старый и малый исчезают, распугивая пирующих птиц.
Проходит немного времени. В чаще колышутся ветки. Не унимается на опушке вороний крик. И на том месте, на дороге, где исчезли люди, — уже топот копыт. Показываются шапки. Затем — плечи. У всадников рушницы и пороховницы, за сёдлами — саквы, за поясами — пистоли. У каждого на боку сабля. Шапки заснежены, как и лошадиные гривы. Кони усталые, с усилием перебирают ногами.
Передний всадник, чернявый и горбоносый, втянул ноздрями холодный воздух и почуял, наверное, запах дыма. Он присматривается к следам на снегу. Указывает товарищам на светлый столбик в хмуром небе — те, оба светловолосые и ясноглазые, лица опушены мягкими бородками, к которым ещё не прикасались бритвенные лезвия, приостанавливают коней. От коней исходит белый пар. Один из всадников прояснел голубыми глазами:
— Посмотрим?
Чернявый, не раздумывая, бросает коня в галоп.
— Потом! Если люди — значит, надолго обосновались.
Не успевают всадники отъехать несколько саженей, а из чащи вырывается крик:
— Петрусь!
Чернявый дёргает поводья, чуть не вылетает из седла.
— Кто там? Выходите!
На зов выскакивает мальчишка в косматой шапке. За ним — дед.
— Дед Свирид! — срывается чернявый с коня.
— Петрусь! Петро! — радостно морщится старик. — Правда ты, голубь мой? Мать трижды тебя хоронила, а ты жив! Мишко узнал... Едят его мухи!