Они смотрят на меня в ожидании. Я не знаю, что и думать. Чувства, которые я испытываю к Нильсенам, – благодарность, уважение, признательность – совсем не похожи на любовь ребенка к родителям, точнее, не совсем похожи; с другой стороны, мне трудно дать определение этой любви. Мне хорошо жить у этих добрых людей, я начинаю ценить их размеренный, немудреный образ жизни. Я признательна им за то, что они взяли меня к себе. Но не проходит и дня, чтобы я не вспомнила о том, как я на них непохожа. Они совсем другие, и иначе не будет никогда.
Кроме того, я не понимаю, хочу ли я взять имя их дочери. Я не уверена, что это бремя мне по силам.
– Не будем торопить ее, Хэнк. – Потом, повернувшись ко мне, миссис Нильсен говорит: – Не спеши, обдумай, потом дашь ответ. Что бы ты ни решила, этот дом останется и твоим домом.
Несколько дней спустя я расставляю по полкам в магазине консервные банки, и вдруг до меня доносится смутно знакомый мужской голос. Я пристраиваю по местам оставшиеся банки с горошком и кукурузой, беру пустую картонную коробку и медленно встаю – пытаюсь, не показываясь, определить, кто же это говорит.
– Предлагаю на обмен тонкие штучные изделия, если вас это устроит, – говорит неизвестный мистеру Нильсену, который стоит за прилавком.
Каждый день в магазин приходят люди и объясняют, почему не могут заплатить, просят кредит или предлагают вещи в обмен. Чуть не каждый вечер мистер Нильсен приносит такие приобретения домой: дюжину яиц, мягкие норвежские лепешки-лефсы, длинный вязаный шарф. Миссис Нильсен закатывает глаза и произносит «Боже мой!», однако не жалуется. Мне кажется, она гордится мужем – за его великодушие, за то, что он может себе его позволить.
– Дороти?
Я оборачиваюсь и, слегка вздрогнув, понимаю, что это мистер Бирн. Его каштановые волосы не стрижены и грязны, глаза покраснели. Судя по всему, он пьет. Что ему могло понадобиться в универсальном магазине городка в тридцати милях от его дома?
– Ну и сюрприз, – говорит он. – Ты здесь работаешь?
Я киваю:
– Владельцы, Нильсены, взяли меня к себе.
Февраль, холодно, и все же по виску мистера Бирна катится пот. Он утирает его тыльной стороной ладони.
– Гляжу, тебе у них хорошо?
– Да, сэр. – Я пытаюсь понять, почему он так странно себя ведет. – А как миссис Бирн? – спрашиваю я, пытаясь перевести разговор на любезности.
Он несколько раз моргает:
– Так ты ничего не знаешь?
– Простите?
Он говорит, тряся головой:
– Не такой уж сильной она была женщиной, Дороти. Не стерпела унижения. Не могла выпрашивать милостыню. Но что я-то мог поделать? Не проходит и дня, чтобы я об этом не думал. – Лицо его искажается. – Когда Фанни ушла от нас, это стало…
– Фанни ушла? – Не знаю, почему меня это удивляет, но удивляет сильно.
– Через несколько недель после твоего отъезда. Пришла однажды на работу и сказала: дочь, которая живет в Парк-Рапидс, хочет, чтобы она переехала к ним, и она решила согласиться. Остальных, как ты знаешь, уже не было, и, по-видимому, Лоис не могла смириться с мыслью… – Он проводит рукой по лицу, будто пытаясь стереть с него черты. – Помнишь, какой буран бушевал прошлой весной? В самом конце апреля. Так вот, Лоис вышла из дома и пошла куда глаза глядят. Ее нашли милях в четырех, замерзшей насмерть.
Мне хочется посочувствовать мистеру Бирну. Или почувствовать хоть что-то. Но не получается.
– Сочувствую, – говорю я, и, наверное, действительно сочувствую ему, ведь жизнь его разбита. Но я не в силах ощутить жалость к миссис Бирн. Я вспоминаю ее холодные глаза, постоянно сжатые губы, нежелание видеть во мне что-то, кроме рабочих рук, кроме пальцев, способных держать иголку с ниткой. Нет, я не радуюсь ее смерти, но жалеть – не жалею.
Вечером, за ужином, я говорю Нильсенам, что приму имя их дочери. В этот момент заканчивается моя старая жизнь и начинается новая. Мне трудно поверить, что удача и дальше будет мне улыбаться, но я не питаю иллюзий по поводу того, что осталось в прошлом. И когда через несколько лет Нильсены говорят, что хотели бы меня удочерить, я с готовностью соглашаюсь. Я буду их дочкой, хотя никогда не заставлю себя называть их папой и мамой – для этого отношения наши слишком официальны. И тем не менее одно ясно: с этого момента я – часть их семьи; они за меня отвечают и позаботятся обо мне, что бы ни случилось.
Время идет, свою настоящую семью я помню все более и более смутно. От той, прошлой жизни у меня не осталось ни фотографий, ни писем, ни даже книг, только бабушкин ирландский крест. И хотя я почти никогда его не снимаю, взрослея, я начинаю все отчетливее сознавать, что единственную вещь, оставшуюся от родни, мне подарила женщина, которая заставила сына и его семью сесть на судно и уплыть в далекий край, – прекрасно понимая, что, скорее всего, никогда больше их не увидит.
Хемингфорд, штат Миннесота
1935–1939 годы
Мне пятнадцать, и в один прекрасный день миссис Нильсен обнаруживает у меня в сумочке сигареты.