Не будь я так преисполнен решимости взяться за работу, я бы, наверно, сделал усилие, чтобы начать немедленно. Но ведь я уже твердо всё решил, и мои добрые намерения так легко умещались в еще пустых рамках завтрашнего дня; однако сейчас до него оставались еще целые сутки, а значит, не имело ни малейшего смысла начинать нынче вечером, когда у меня совершенно нет настроения, — хотя ему, увы, не суждено было появиться и в последующие дни. Но я не терял головы. Для того, кто ждал годами, было бы ребячеством не выдержать еще трех дней отсрочки. Уверенный, что послезавтра у меня будет уже написано несколько страниц, я ничего не говорил родителям о своей решимости; я предпочитал потерпеть еще несколько часов и принести бабушке начатую работу, которая ее утешит и убедит, что я взялся за ум. К сожалению, назавтра не наступал тот распахнутый вовне, просторный день, которого я лихорадочно ожидал. К его концу оказывалось, что моя лень и мучительная борьба с разными внутренними помехами просто-напросто продлились еще двадцать четыре часа. Так пролетало несколько дней, а планы мои и не думали воплощаться в жизнь, и я уже даже больше на это не надеялся; следовательно, у меня не хватало духу всё подчинить их выполнению: я вновь принимался засиживаться допоздна, потому что уже не уверен был, что завтра утром примусь за труд, а значит, не стоит и загонять себя в постель пораньше вечером. Перед тем как разогнаться, я нуждался в нескольких днях передышки, и когда бабушка один-единственный раз осмелилась с кротким разочарованием в голосе меня попрекнуть: «Ну и что твой труд, о нем уже больше речи нет?» — я на нее рассердился, убежденный, что, не понимая, как незыблемо мое решение, она опять отодвигает — может быть, надолго — его исполнение тем, что нервирует меня своей несправедливостью, под бременем которой мне теперь не захочется взяться за работу. Она почувствовала, что ее маловерие ненароком поколебало мою волю. И она попросила у меня прощения, обняла меня и поцеловала со словами «Ну прости, больше ничего не скажу». И чтобы меня не обескураживать, стала уверять, что, как только я поздоровею, работа сразу наладится.
К тому же мне думалось, что, проводя жизнь у Сванна, я поступаю, как Берготт. А родители даже воображали, что пусть я лентяй, но если бываю в том же салоне, что великий писатель, значит веду жизнь, благоприятную для развития моего таланта. Хотя на самом деле, не пестуя свой талант самому, изнутри, получить его извне, от других людей, так же невозможно, как укрепить здоровье, пренебрегая всеми правилами гигиены и предаваясь всяческим излишествам, но зато часто обедая в ресторане вместе с врачом. Впрочем, иллюзией, которая ввела в заблуждение меня и моих родителей, полнее всех была обманута г-жа Сванн. Когда я ей говорил, что не смогу прийти, потому что мне надо сидеть дома и работать, ей казалось, что я сам выдумываю себе трудности и говорю нечто глупое и претенциозное:
— Но ведь к нам придет Берготт! Или вы считаете, что он плохо пишет? А скоро будет писать еще лучше, — добавила она, — ведь в газете он как-то острее, прицельнее, а в книгах несколько размазывает… Я добилась, чтобы он регулярно писал «leader article» для «Фигаро». Вот уж будет «the right man in the right place»[123].
И добавила:
— Приходите, он лучше, чем кто бы то ни было, посоветует вам, как быть.
И когда она говорила, чтобы я непременно пришел завтра обедать вместе с Берготтом, это звучало так, словно она приглашала вольноопределяющегося вместе с его полковником, это было в интересах моего писательства, словно шедевры пишутся по знакомству.