От горя, которое причинил нам любимый человек, можно терзаться даже в гуще радостей и забот, никак не связанных с этим существом, от которых мы отвлекаемся лишь время от времени, чтобы вновь обратиться к нашему горю. Но когда мы безраздельно счастливы рядом с любимым человеком, и душа, озаренная солнцем, безмятежно воспаряет ввысь, и тут внезапно на нас наваливается горе — душу стискивает таким обручем, в ней поднимается такая жестокая буря, что мы сами не понимаем, в наших ли силах ее вынести. Буря, бушевавшая в моем сердце, была так жестока, что я пришел домой измученный, опрокинутый, чувствуя, что не смогу дышать, пока не вернусь к Жильберте под каким угодно предлогом. Но ведь она бы подумала: «Ну вот, опять! Что с ним ни делай, как его ни мучай, он только послушней становится». И всё же мыслями я тянулся к ней и ничего не мог с этим поделать; эта непрестанная смена курса, это смятение внутреннего компаса продолжались и дома; они вылились в черновики противоречивых писем, которые я принялся писать Жильберте.
Мне предстояло столкнуться с одним из тех тягостных стечений обстоятельств, которые обычно настигают нас по нескольку раз в жизни и с которыми всякий раз, то есть в разном возрасте, мы справляемся по-разному, хотя не изменились ни наш характер, ни наша натура, которая, в сущности, сама творит и нашу любовь, и чуть ли не женщин, которых мы любим, и даже их недостатки. В такие моменты наша жизнь распадается надвое и как будто распределяется между двумя чашами весов, на которых умещается вся целиком. На одной чаше — наше желание не разонравиться любимому существу, которого мы не понимаем, не показаться ему слишком обездоленным, причем хитрость подсказывает нам по возможности это желание скрывать, чтобы любимое существо не почувствовало, насколько оно нам необходимо, и это его от нас не оттолкнуло; с другой стороны лежит страдание — но не то страдание, которое сгустилось в каком-то одном месте или захватило какую-то одну сторону нашей жизни, а то, которое невозможно утолить, если не вернуть себе ее любовь, но ведь это невозможно, если мы не откажемся угождать этой женщине и внушать ей, что без нее жить не можем. Из той чаши, на которой лежит гордость, улетучивается немного нашей воли, с годами слегка одряхлевшей, а тем временем в чашу с печалью добавляется нажитая с годами телесная немощь, которой мы позволили взять над нами верх, и вместо мужества, которое победило бы в двадцать лет, в пятьдесят нас пригнетает к земле содержимое другой чаши, отяжелевшее и оставшееся без противовеса. Тем более что положение повторяется всякий раз немного по-другому, и есть надежда, что к середине или к концу жизни мы изведаем печальное удовольствие добавить в нашу любовь сколько-то привычки, а отрочеству, занятому другими задачами и не столь свободному, это не дано.