Любопытно, что изображение сексуального акта как механического, бессмысленного процесса, явно с оглядкой на Элиота, возникает и в романе Миллера «Тропик Рака», в эпизоде, где Ван Норден на глазах у главного героя и рассказчика вступает в связь с проституткой: «Когда я смотрю на Ван Нордена, взбирающегося на проститутку, мне кажется, что передо мной буксующая машина. Если чья-то рука не выключит мотор, колеса будут крутиться впустую до бесконечности»[900].
Как мы видим, знаки бодлеровского города претерпевают в текстах Элиота эволюцию, постепенно лишаясь внутреннего динамизма, превращаясь в семиотическую игру. Но вместе с тем они парадоксальным образом обретают глубину, которую должен обнаружить сам читатель, а также этическое измерение.
Если Элиот заимствует из парижских стихов Бодлера образы, чтобы описать Лондон, то Миллер, как и автор «Цветов Зла», рассказывает нам именно о Париже. Как и автор «Бесплодной земли», он оказывается учеником Бодлера, хотя и избегает прямых аллюзий. Миллер сосредоточен на неприглядной физиологической непривлекательности города, на эстетике безобразного, которая нередко возникает в «Парижских картинах» Бодлера наряду с классической красотой: это мир грязных улочек, где повсюду вонь, разложение, тлен и плесень в сочетании с элементами карнавальности: «Все заплесневело, загажено и раздуто будущим, точно флюс»[901].
В миллеровском Париже, если не считать американских экспатриантов, обитают преимущественно бодлеровские персонажи – старики, старухи, нищенки, проститутки: «Женщины, спящие в подворотнях, на старых газетах, под дождем – и повсюду заплесневевшие ступени соборов, и нищие, и вши, и старухи, готовые к пляске святого Витта… и шикарные женщины, возвращающиеся после вечеринки»[902]. Миллер добавляет в этот ряд сутенеров, карликов, уродов, слабоумных: «Через щели в ставнях на меня уставились странные лица… старые женщины в платках, карлики, сутенеры с крысиными мордочками, сгорбленные евреи, девицы из шляпной мастерской, бородатые идиоты. Они иногда вылезают во двор – набрать воды или вылить помои»[903]. «Тут и там в окнах кривобокие уроды, хлопающие глазами, как совы. Визжат бледные маленькие рахитики со следами родовспомогательных щипцов»[904].
Вслед за Бодлером и Элиотом повествователь «Тропика Рака» воспринимает Париж как сон. Город является ему в видениях, когда он засыпает. Например: «Я высовываюсь из окна и вижу Эйфелеву башню, из которой бьет шампанское; она сделана целиком из цифр и покрыта черными кружевами. Канализационные трубы бешено журчат. Вокруг – пустота. Только крыши, разложенные в безупречном геометрическом порядке»[905]. Герой Миллера постоянно галлюцинирует наяву, гуляя по Парижу. Фасады, улицы, деревья для него, как и для Бодлера, – внешняя материальная оболочка, временное обиталище скрытой силы. Жизнь пребывает в вечном движении, она бессмертна, смертна лишь оболочка, которая сходит на нет, и потому сюрреалистическому воображению Миллера материя видится размягченной, рвущейся, текучей, гниющей: «Предвечерний час. Индиго, стеклянная вода, блестящие расплывчатые деревья. Возле авеню Жореса рельсы сливаются с каналом. Длинная гусеница с лакированными боками извивается как американские горы “луна-парка”»[906]. «Окна моей квартиры гноятся, и в воздухе – тяжелый едкий запах, как будто здесь жгли какую-то химию»[907].
Миллера так же, как и Бодлера, увлекает безумие городской жизни. Но если герой Бодлера, поэт-фланер, ужасается безумию города, в котором царствуют призраки Вечного жида («Семь стариков»), то Миллер всячески приветствует это безумие и гедонистически к нему стремится: «Я понял, почему Париж привлекает к себе всех измученных, подверженных галлюцинациям, всех великих маньяков любви. Я понял, почему здесь, в самом центре мироздания, самые абсурдные, самые фантастические теории находишь естественными и понятными, а перечитывая книги своей молодости, видишь в их загадках новый смысл, и с каждым седым волосом его становится все больше. Здесь, в Париже, человек, бродя по улицам, понимает с удивительной ясностью, что он – полоумный, одержимый, потому что все эти холодные, безразличные лица вокруг могут принадлежать только надзирателям сумасшедшего дома»[908]. Безумие для Миллера – избыток телесного, знак приобщения к скрытым силам жизни. Язык города в «Тропике Рака», так же как и язык «Парижских картин», – это язык Апокалипсиса, но Миллера Апокалипсис не страшит: это момент окончательной победы воображения, священного безумия, разрушения лживых человеческих смыслов и даже искусства.