Я могу отметить для Вас нечто еще более необычное и почти невероятное: в 1846 или 1847 г. я ознакомился с несколькими отрывками из Эдгара По; я испытал необычайное потрясение; поскольку полное собрание его сочинений вышло отдельным изданием только после его смерти, я набрался терпения завязать знакомства с несколькими американцами, жившими тогда в Париже, и позаимствовать у них несколько подшивок газет, которые По редактировал в Америке. И вот тогда, хотите верьте, хотите нет, я открыл для себя несколько поэм и новелл, замыслы которых я уже имел в себе – правда, они были смутными, расплывчатыми, неупорядоченными – и которые По сумел скомбинировать и довести до совершенства. Таким было начало моего энтузиазма и моего долготерпения[627].
Обратим внимание, в каких словах определяет поэт свое открытие По – в них доминируют понятия литературной формы: «поэмы», «новеллы», «замысел», «неупорядоченность», «комбинация», «совершенство». Иначе говоря, не приходится сомневаться, что в авторе «Ворона» Бодлер открыл литературного «двойника», однако необходимо сознавать, что, помимо радости узнавания себя в другом, «двойник» мог нести с собой угрозу, бросать вызов самой самобытности дарования французского поэта, поскольку как будто уже довел до совершенства, даже завершил те замыслы, которые последний только-только начал вынашивать. Как же поступить с таким литературным открытием, в котором ты вдруг обнаруживаешь, что отнюдь не так оригинален, отнюдь не так самобытен, отнюдь не так неповторим – чего бы так хотелось романтическому поэту, делающему ставку на самодовлеющее поэтическое Я? Разумеется, наиболее «оригинальный» и наиболее простой выход из подобной ситуации – сделать вид, что ничего не произошло, петь до полного самозабвения свои песни, не замечая, не признаваясь ни самому себе, ни другим, что песни эти – сплошь перепевы. Но в том-то и дело, что Бодлер был не так прост: в силу исключительной эксцентричности своей натуры он решил не только не обманываться насчет оригинальности, не только не «убояться влияния», но на свой страх и риск пойти на эту престранную жизнь вдвоем, на этот опыт литературного двойничества, в котором тень или призрак первого всегда рискует затмить любое начинание второго. Словом, следует понимать, что Бодлер пошел на творческое сосуществование или даже кровосмесительную литературную связь с По для того, чтобы изжить в себе заурядного французского романтического поэта, которым готов был стать, слепо следуя стезе Гюго, но также для того, чтобы преодолеть, победить в себе своего американского двойника, представив в своей поэзии поистине небывалый, действительно революционный синтез романтического и классицистического, изощренно барочного и вызывающе натуралистического, площадно комического и меланхолически элегического.
Вместе с тем нельзя отрицать, что это был весьма своеобразный синтез «американского гения» и «французского духа», синтез не столько умозрительный, сколько именно языковой: работа с английским языком По была подобна воображаемому путешествию в Америку – ведь Бодлер-переводчик не то чтобы встраивал оригинал в прокрустово ложе классического языка французской романтической прозы, он скорее настраивал французский язык на путешествие в Америку, порой ломая лингвистические нормы родного наречия, – недаром же Барбе д’Оревильи утверждал, что через перевод язык По «проник в мышление и язык» Бодлера. Впрочем, сам поэт в первом тексте, посвященном По, подчеркивал: