Мэри положила трубку, снова откинулась на подушки. Как она и предчувствовала, безмолвие и неизвестность нетерпеливо поджидали ее. И все-таки на душе у нее стало немного легче. Оказывается, в мире есть человек, с которым она может разговаривать о простых, незначительных вещах, очаровательная женщина, говорившая с ней без величавой надменности, без снисходительности. Мэри смотрела в белый, как снег, потолок, слушала шум теснившихся друг к другу автомобилей. При следующем разговоре с Зои нужно будет пожурить ее, ласково, разумеется, за то, что она скрывала от матери свою новую, чудесную подругу.
1979
Песни уверяют, что любовь разлита повсюду. На улице, под окном Вилла, время от времени появлялся мужчина в кепке с ушами, полночи исходивший криком: «Эй, ты любишь меня, любишь? Я к тебе обращаюсь, пидор!» Соседи вызывали, конечно, полицию, но он вскоре возвращался назад — это была его территория. Чтобы заглушить эти вопли, Вилл проигрывал записи рок-певцов и джазовых тромбонистов, и каждый из них задавал — посредством музыки — тот же самый вопрос: «Эй, ты любишь меня, любишь? Эй, козел, ты любишь меня?» Но Виллу, похоже, не дано было влюбиться в существо столь сложное и неуяснимое, как другой человек. Его это не тревожило. То есть тревожило, но не сильно. Он делил большую холодную квартиру с доброй знакомой и ее пятилетней дочерью. У него имелся маленький, тесный круг друзей. Где-то же любовь существует, к кому-то она приходит. Может прийти и к нему, когда сочтет нужным. Ему уже исполнилось двадцать шесть, и нельзя было сказать, что он себе не нравился. Случалось, конечно, но по чуть-чуть и ненадолго. Время от времени, когда никто не мог его услышать, он садился после проведенного в школе дня за свой письменный стол и разрешал себе издать несколько коротких, тонких стонов, словно оплакивая череду школьных совещаний, неверных побед над учениками, потенциал унижения, который, казалось, бесконечно нарастал, пуская корни в соединительной ткани, связывавшей его положение человека, наделенного властью над учениками, с более сложной и, возможно, более истинной ролью их слуги. Порою Вилл вспоминал давний вечер, когда он взглянул в сердитое лицо размеренно жевавшего отца и сказал: «Я думаю стать учителем». Сказал, чтобы порисоваться, чтобы посрамить его ожидания. Но потом он все думал и думал об оскорбительном ответе отца: «И ради этого тебе потребовался Гарвард? Чтобы учить негритосов?» Вспоминал капельку соуса на его подбородке, мягкую, мертвую синеву обоев на стенах столовой. Разъезжая по стране, подрабатывая то там, то здесь официантом или посыльным, — готовясь к расставанию с детством и началу трудовой жизни, — Вилл обнаружил, что прежние мысли об архитектуре покидают его, и начал понимать, постепенно, с чем-то вроде пьянящей, удовлетворенной беспомощности, что именно учителем он на самом-то деле и станет.
И теперь он обучал в Бикон-хилл малолеток, получая за это шестнадцать тысяч долларов в год. У него имелись друзья, осмотрительно недорогие обеды в ресторанчиках, французские и итальянские фильмы. Он гулял, читал, покупал уцененную одежду. И искал свою любовь.
С мужчиной этим он познакомился в самую обычную ночь. В расположенном рядом с центром города баре, где старики угощали выпивкой только что сошедших с автобуса молодых ковбоев, встречая их фарфоровыми улыбками пораженных мышечной атрофией отцов. Вилл заходил сюда потому, что место это казалось ему странноватым. И ничего от него не ждал. Выпивал бутылку пива, иногда две, разговаривал со стариками. Старики ему нравились, он относился к ним как к призракам героев, ушедших в страну теней. Они являлись в этот бар из другой эры. Они провели свои лучшие годы, униженно скрючиваясь в общественных уборных, отважно отыскивая уединенные уголки в общественных парках. И теперь походили на беженцев, добравшихся наконец до страны изобилия. И пусть улыбки их были алчными, пусть они принимали охотничью стойку, едва завидев мальчишку, только-только покинувшего Вустер или Фолл-Ривер, Вилл им это прощал. Они были его дядюшками, много чего натерпевшимися в жизни. И рассказывали истории, в которые трудно было поверить.