Оказалось, что дома она оставаться не может, даже приняв пилюлю. Комнаты представились ей зараженными, наполненными безмолвием, до того страшным, что оно давило на Мэри так, точно сквозь стены просачивался смертоносный невидимый газ. И Мэри пришло вдруг в голову, что, может быть, ее трудности с дыханием и объясняются присутствием в доме чего-то опасного, каких-то паров, которые поднимаются от земли, но отравляют только ее — просто потому, что она проводит в доме больше времени, чем все прочие. Нелепость, конечно. Приступы удушья сопровождали всю ее взрослую жизнь. И все-таки сейчас сидеть в доме она не может. Не может дышать здесь. И за покупками отправиться не может тоже. И навестить подругу, потому что все ее подруги были просто знакомыми, связанными либо с бизнесом Константина, либо с ее, Мэри, благотворительной работой. Женщины, которые нравились ей больше всех, спокойные, хорошо воспитанные, верховодившие в комитетах и устраивавшие званые завтраки, всегда удостаивали ее не более чем поверхностного, хоть и благодушного внимания. Да, она годами довольствовалась этим, однако сейчас не перенесла бы такого. Конечно, она могла бы заглянуть к кому-то из них, не позвонив заранее, и ее приняли бы с терпеливым радушием. Приняли бы, провели в гостиную, предложили стакан чаю со льдом, однако она все время боялась бы, что сорвется. А если бы такое случилось на глазах у одной из этих спокойных, уверенных в себе женщин, Мэри обратилась бы для нее в не более чем иммигрантку, полную иммигрантской же истеричности, в неизбывную докуку — жестикулирующую, что-то лепечущую, причитающую, пока ее белое судно уходит вдаль. Конечно, к ней и тогда отнеслись бы по-доброму, однако сочли бы жалкой, а этого она не переживет.
И потому она поехала в Нью-Йорк и сняла там номер в отеле «Плаза».
Отель немного успокоил ее. Вступив в его тихий, затейливо изукрашенный золотом вестибюль, она снова ощутила себя женщиной, способной управлять собой, обладающей силой и средствами, готовой делать то, что следует делать. Мэри провели в номер, она пробормотала коридорному что-то о багаже, который прибудет попозже, а оставшись одна, включила на полную мощность кондиционер и прилегла на двойную кровать. Окна номера выходили на юг — не то, чего ей хотелось бы, однако свободных глядящих на парк в отеле не нашлось — во всяком случае, для одинокой женщины, приехавшей без багажа и без предварительной договоренности. За окном лежал обесцвеченный жарой, взбаламученный ею Нью-Йорк. Жизнь в этом городе не прекращалась даже в такой день, как нынешний. На Пятой авеню по-прежнему гудели такси, по другую сторону улицы, в «Бердфорде», по-прежнему сновали вдоль стеллажей исполненные ледяной уверенности в себе продавщицы. Зной не остановил здесь деятельных, всеобщих поисков совершенства, воплощенного в домашних тапочках, в драгоценностях, в бокале вина; поисков золотого яйца, которое можно взвесить на ладони и сказать себе: да, все верно, самое то. Нью-Йорк был полной противоположностью Гарден-Сити. Само время подлаживалось здесь к твоему настроению, и если ты впадала в апатию либо в бессмысленную суету, мир, казалось, разделял с тобою убывание веры, предъявляя тебе в доказательство этого пустые набитые мебелью комнаты или оставленную в пренебрежении птичью кормушку на лужайке живущей напротив тебя старой миссис Ахиней, которая выходит в пальто и шарфе из дома, чтобы подобрать клочок бумаги, занесенный на эту лужайку ветром. Нью-Йорк жил собственными заботами, до тебя ему дела не было, и Мэри удалось почти десять минут пролежать на кровати в относительном спокойствии, тихо дыша под приглушенный шум улицы — в безупречной холодной роскоши номера, с розами на обоях и корзиночкой с дорогими туалетными принадлежностями, которая, в этом Мэри не сомневалась, ожидала ее вблизи умывальной раковины.
А потом она снова вспомнила ту женщину, вспомнила удовлетворение, написанное на ее лице, перламутровые пластмассовые пуговицы, поблескивавшие на ее синтетической, абрикосового цвета блузке. Ее ладонь на плече мужа. Женщину, которую выбрал для себя Константин.