К чувству благодарности хоронившем Иру примешивается отвратительная горечь моей мальчишеской оплошности: Алик на фотографии дкржит перед собою развёрнутую газету с названием ПРАВДА. Тогда я внимания на это не обратил. А вот на фоне трагедии ХХ века изображение этой газеты портрете друга выглядит кощунством, издевательством или дьявольским лицемерием. Но… монахини того не уразумели. А Бог простит…
Копия этой фотографии Алика хранится в нашем семейном альбомчике. С ней, как с самым близким человеком, знакомы и дети и внуки…
Вопрос права на возмездие меня не волновал. Вот и Ирочка решила его для себя. Тем не менее, товарищи её по Вермахту вынуждены были вопрос этот ей задать: даже на фоне всех во–енных жестокостей её суд и наказание заставили содрогнуться.
Право суда и казни высочайше установлено моралью народа. И если сам народ бездействует я, женщина, принуждена решать за него…
Глава 94.
Эти дни были насыщены событиями. Я часто приходил к Степанычу. С каждым посещением мне казалось, что он истаивает, будто жизнь вот–вот уйдет от него. Он мое состояние угадал. Сказал однажды:
— Умираю, мальчишечка. И дней мне вовсе не остается. Как ты без меня?..
Я что–то говорил ему, — наверно, это были глупые, ненужные слова, но мысль потерять его душила меня, и я давился слезами, страшась нанести ему лишнюю боль. А боли настоящие, мучительные истязали его. И лечащий врач Игорь Петрович — копия Бехтерева — говорил мне:
— Ну и дедушка у вас, молодой человек! Его болезнь терзает выше всяких человеческих сил, а он будто железный. И если говорит, то только про вас. Вы что, единственный родственник его?
А тут зашел утром, сразу после их завтрака, — Степаныч на кровати сидит. Раскачивается, как в тот день, когда прочли письмо Фриновского о квартире.
— Случилось что? — спрашиваю. — Зачем неудобно сидишь?
— Случилось. Я думал: умру спокойно, тебя хоть как–то направив. Выходит, ошибся… Оказывается, хвост за тобой. Ты хоть понимаешь, что это значит? И чем угрожает?
— Понимаю, Степаныч… — Мне представилось, что старик сейчас разгневается и будет ругать меня. А ему в его состоянии только этого не хватало. — Понимаю. Только ни в чем я перед государством не виновен. Оно виновато. Я — нет!..
И тут я подумал: неправда! Пусть государство мое бандитское. Пусть оно страшное и лживое. Но что–то такое я все же совершил: тайно, по–воровски, отправил «Сообщение» о преступлениях власти — о детях, пропадающих из детдомов!.. Или нет, не так! Я не перед государством виновен, я виновен перед Степанычем! Вот где моя вина! Получается, я воспользовался его откровенностью, его открытостью ко мне, его любовью и верой!.. Но что значит — «воспользовался»? Или корысть какая была у меня на уме, когда писал на листках ужасные слова о гибели моих товарищей?! Чепуха какая–то! Самое главное теперь — все рассказать Степанычу. Ведь не раз, не раз сам я задавал себе один и тот же вопрос: почему, зачем Степаныч показывает мне эти его объекты, рассказывает о преступлениях власти, твердит о «только что» подписанных приказах по НКВД?
И если они касались судьбы детей, — вот таких, как я, — он тексты этих приказов передавал мне, будто по бумажке читал, а я запомнил их, как сказки любимые. Я ведь и сейчас их помню – ночью разбуди и спроси! Вот: «Циркуляр народного комиссара внутренних дел союза СССР № 4 от 7 января 1938 по приказу НКВД СССР 1937 № 00486… о выдаче на опеку родственникам детей, родители которых репрессированы…». Или «Циркуляр… № 106 от 20 мая 1938… в дополнение к приказу № 00486… от 15 августа 1937…». В сущности, наизусть, только с небольшой колонкой цифр на четвертушке блокнотного листочка, передал мне Степаныч и содержание одного из самых, наверно, страшных документов большевистской системы — «Оперативного приказа народного комиссара внутренних дел союза СССР № 00447 об операции по репрессированию бывших кулаков, уголовников и других антисоветских элементов (от 30 июля 1937)». Он предписывал: «…с 5 августа 1937 во всех республиках, краях и областях начать операцию по репрессированию бывших кулаков, активных антисоветских элементов и уголовников…»….Цифры на обрывке блокнотного листочка я тоже запомнил: по «первой категории» — расстрел — в 1937 году должны были уничтожить огромную армию россиян: более двухсот тысяч человек!
Глава 95.
Так зачем, для чего Иван Степанович Панкратов, «почетный чекист», не просто выбалтывал, но раскрывал, более того, как бы заставлял меня, совершенно еще мальчишку, запоминать все эти «особо» и «сверхсекретные» циркуляры — приговоры над народом? Для чего, будто бы сам с собой рассуждая, давал подробнейшие характеристики фигурам и фигурантам своего ведомства, точно определяя степень замаранности каждой из них в беспримерно жестоком каннибализме?