Письмо, в котором ты сравниваешь Достоевского с Юнгером, почти ввергло меня в шок по причине определенного — только определенного — юнгерианства, в состоянии которого я находился; ты поймешь меня, я почитаю Юнгера лишь в определенной мере, его язык фантастичен, а возможность постичь суть вещей и явлений просто удивительна, но… вот до этого «но» мне и хотелось бы докопаться. С этой целью я еще раз разыщу во фронтовой книжной лавке его «Мраморные скалы» (так что не присылай мне эту книгу) и, после того как прочту, подробно напишу тебе и нашему большому железному другу Каспару об изменении моего суждения. Что-то есть в нем, что мне сразу показалось сомнительным. Ах, Достоевский, не надо поминать его всуе! Ты читала в книге Юнгера «Сады и улицы» его суждение о Блуа? Я тоже был потрясен, что к такому явлению, как Леон Блуа, можно подходить с литературными мерками. Я еще напишу тебе.
Сейчас у меня довольно нервозное состояние, потому что в мое отсутствие накопилось много работы, всякой ерунды, и это просто сводит с ума, вообще весь этот бюрократический хлам с его сроками и обязательствами мне не подходит; я часто стремлюсь к абсолютности книги!
[…]
[…]
Прости, что теперь, когда у меня появилось больше свободного времени, я много читаю вместо того, чтобы писать тебе длинные пространные письма, но я чувствую настоятельную потребность в чтении, несмотря на то что болят глаза, а жизнь не доставляет порой никакой радости; я очень много познаю и необычайно рад столь явному прогрессу, который уже дает себя знать; так я смогу в один прекрасный день вдруг почувствовать, как мне вновь открывается тайна слов, моих собственных слов, которых я жажду, как и жажду своей работы! […] И еще одно, что меня очень волнует и что я должен сказать тебе: я по-настоящему люблю Германию, хотя и ненавижу некоторые формы проявления ее действительности и кое-что типично немецко-обывательское, и все-таки я люблю Германию, верь мне. Думаю, никому другому я не мог бы это сказать! Я почти стыжусь своего чувства. Я безмерно ненавижу все, что обезображивает Германию, и, к сожалению, это чаще всего вопли тех, кто ее представляет; но я люблю Германию.
[…]
[…]
Очень увлекательную, если не сказать очень качественную книгу откопал я сегодня вечером в тайниках книготорговца: это «Амок», новеллы Стефана Цвейга; я не жду слишком многого от них, пожалуй, с большей охотой я дочитал бы до конца третью книгу «Мраморных скал», но этот представитель «четырнадцати лет»[105] очень привлекает меня. Ах, как же все это далеко, невыразимо далеко, я был еще ребенком, когда они закончились. Кстати, я нашел еще одну очень симпатичную книжицу, «Без приказа», новеллу Вальтера Пегеля[106]. Может быть, я вышлю ее тебе, если, конечно, она продается, очень странная, но весьма проникновенная любовная история эпохи наполеоновских войн, когда Наполеон хозяйничал в Северной Германии. […]
Хочу надеяться, что эти жертвы во имя Германии не будут напрасны — естественно, жертвы никогда не бывают напрасными, мне это известно, — но я имею в виду, что Господь благословит наше пребывание на земле… и мирное сосуществование, мирное; несчастный наш народ, апокалипсически несчастный, жалкий и голодный; если бы однажды ему опять довелось испытать благословенную полноту жизни, как это было в других странах; ах, конечно, я знаю, что нельзя называть жизнью то, что сводится к еде, питью и покою; жизнь — это и некая земная радость, истинный мир, коего мы лишены, нам ведома только война и нервное беспокойство, скорее бы настал конец войне и чтобы мы победили! […]
Меня постоянно одолевают безумное беспокойство, тоска и нужда и муки; эта ненавистная жизнь в униформе, необходимость которой я тем не менее сознаю, мне кажется, что вечный разлад с самим собой стоил мне многих усилий, сил и здоровья, и виноват в этом единственно я! Возможно ли настолько преодолеть себя, чтобы полюбить необходимость? Быть может, это вовсе не трудно, но за четыре года я этого не постиг! Беспросветный я дурак!
[…]
[…]
Мои письма к тебе — какие-то обрывки мыслей, потому что меня постоянно прерывают, вот только что разбирался с одной пожилой женщиной, которая хочет получить пропуск, потому что ее дочь ждет ребенка; а поскольку штатским ночью нельзя появляться на улице, мы выдаем в таких случаях пропуск; ну просто древняя старушка, седая, худая, хотя очень даже charmant; с милой улыбкой она поведала мне, что дочь ошиблась в сроках, ибо ребенок должен был родиться месяц тому назад.