Потом мы отправились на отведенную нам квартиру, к мрачному зданию École Militaire[103] неподалеку от Эйфелевой башни. Как же великолепны бульвары в вечерних сумерках, восемь рядов деревьев вдоль внутреннего берега Сены — да, именно внутреннего, я не оговорился — через набережную д’Орсэ до самой Эйфелевой башни, красивые улицы с высокими домами и люди, люди… тысячи человеческих лиц, лица парижан, и каждое представляет интерес, а как приятно покупать в маленьких полутемных магазинчиках хлеб и масло и чувствовать себя при этом свободным, таким же, как обыкновенный штатский; мы долго, долго бредем, по возможности оттягивая час прихода в École Militaire, самую мрачную, по мнению самих парижан, казарму Парижа. Шаг за шагом мы медленно приближаемся к устремленному вверх изящному остову Эйфелевой башни, которая уже давно маячит перед нами в туманных сумерках, и потом, как-то сразу, нашим взорам предстает мрачная École Militaire, унылый шедевр военного искусства, которому два немецких часовых придают вид арестантской; там нас ожидал приятный сюрприз: этот «постоялый двор» был настолько переполнен, что нам не хватило места и нас перевели в близлежащий маленький, очень уютный отель, куда мы тут же и вселились с длинным, тонким багетом под мышкой…
Очень уютная комната, чистая и приветливая; как же хорошо, когда можно не спеша и спокойно вымыться в ванной комнате, расположенной рядом с нашим номером, поужинать вином, хлебом и жареным мясом; но уже совсем свечерело, и нашего времени достало лишь на небольшую прогулку по соседним бульварам и улицам; еще не совсем поздний вечер, по-весеннему приятный и мягкий, и пока я вот так брожу по городу с блаженным ощущением свободы, проходя легким шагом мимо одетых в нежную зелень деревьев, меня вдруг осеняет мысль, что эти светлые, по-весеннему мягкие дни, эти до невероятия чудесные ночи представляют собой идеальную погоду для революций… классическая революционная погода в этом городе революций!
[…]
[…]
Сегодня утром в громадном многолюдном зале, в атмосфере небывалого карьеризма и тщеславия, что порой делает немца совершенно невыносимым, меня охватило чувство неимоверной подавленности; да еще эти комичные штатские, эти изнеженные, вечно улыбающиеся физиономии торгашей, заправлявшие всем действом; так вот, я был настолько подавлен, что не сумел как следует справиться со сложным текстом; мне надо было перевести часть какой-то прокламации, и потом еще с французского на немецкий, что тоже оказалось довольно трудно. Завтра во второй половине дня предстоит устный экзамен, который я прогулял бы с огромным удовольствием, потому что абсолютно бессмысленно идти на него, однако это может выйти мне боком, я должен хотя бы показаться.
Вечер был совершенно свободен, к сожалению, и на сей раз я оказался не один! За мной увязался товарищ, очень скромный и тихий, немного странноватый парень из восточных немцев, он сдавал польский и русский. Мы ходили с ним пешком по вечернему Парижу; получился великолепный марш-бросок, по меньшей мере километров в двадцать; чего только мы не повидали! Ах, я хотел столько рассказать тебе, но не в силах, ужасно устал, как после настоящего сражения…
Я исходил вдоль и поперек квартал за кварталом без какого-либо плана, не думая о тех или иных достопримечательностях. Иной раз заглянешь в какой-нибудь бульвар — и тебя охватывает чувство красоты и томления, какое, вероятно, испытывает бродяга при виде уходящего в далекую даль проселочного тракта. Мы много чего повидали — от роскошных Елисейских Полей до мрачных старинных улочек возле церквей Святого Роха, Сен-Жермен-де-Пре и Святого Августина; эти древние темно-серые церкви скрыты высокими домами; гуляя по таким улицам и любуясь красотами города, одновременно отмечая грязь и разруху, испытываешь необыкновенное чувство; такая прогулка интереснее и полна неожиданностей, не то что скучная поездка в метро, где большую часть времени проводишь под землей и лишь иногда выбираешься на свет Божий. А сколько книг я перелистал на развалах! Париж поистине богат своими книжными развалами.
Когда ты охватываешь взглядом поток чужих лиц, типичных для Парижа, тебе нетрудно понять, почему Блуа так страдал тут и что он так сильно любил; самое прекрасное и самое уродливое, самое фантастическое и самое авантюрное являет собой человеческое лицо…