И вот здесь — начиная с этой минуты — Грушницкий из наивного мальчика превращается в низкого, злобного и мелкого человека. Все то, что до сих пор было в нем смешно, наивно или безвкусно, теперь оборачивается низостью. «Я должен был этого ожидать от девчонки... от кокетки... Уж я отомщу!» — говорит он Печорину и на его вопрос: «Нем она виновата, что ты ей больше не нравишься?..» — отвечает: «Зачем же подавать надежды?» Хотя Мери никаких надежд ему не подавала, он хотел их видеть и потому увидел.
Мери — «ангел», «моя княжна», чей «божественный образ» он собирался «навеки умести с собою», оказывается «девчонкой», «кокеткой», которой следует отомстить. За что?
Личные отношения людей — и особенно любовь — потому так сложны, что они поднимают со дна души человеческой и самые лучшие, и самые дурные чувства; бывает невозможно предсказать, как поведет себя самый, казалось бы, благородный человек, если его оскорбят или ему покажется, что оскорбили... Когда мы размышляем о чужих сложностях, нам вполне ясно, как следует поступить в любом случае; но как только мы сами оказываемся в положении обманутых, покинутых, оскорбленных, самые темные силы поднимаются со дна души, и сколько надо власти над собой, чтобы не позволить этим темным силам победить себя!
Со стороны все ясно: Грушницкий думал, что нравился, и понял, что перестал нравиться княжие Мери; ему стало ясно, что она полюбила другого,— теперь ему следует как можно быстрее отойти, сделать вид, что Мери его совершенно не интересует, уехать, взять себя в руки, забыть о ней и думать... Это — со стороны. Но у каждого человека есть самолюбие, и оно шепчет: «Предпочесть м и е кого бы то ни было другого может только плохой человек, «девчонка», «кокетка». Ведь не могу же Я быть хуже другого, или быть в чем-то виноват, или менее достоин любви! Значит, виновата она, ей следует отомстить...»
Подняться над своим самолюбием, остаться верным и тогда, когда тебя покинули, самое трудное; только большая самоотверженная любовь может преодолеть унижение, ревность, желание отомстить.
Я вас любил так искренно, так нежно. Как дай вам бог любимой быть другим,—
в этих пушкинских строках необычная мораль, она не каждому дана.
Нельзя требовать от Грушницкого, чтобы он поднялся до этой высокой морали. Выло бы естественно, если бы он, как Ленский, решил для себя: «...пистолетов пара, две пули — больше ничего — вдруг разрешат судьбу его». Ведь Ленский говорил об Ольге почти те же слова, что Грушницкий о Мери: «кокетка, ветреный ребенок...».
Но Грушницкий мелок. У него возникает не мысль о дуэли, а мысль об интриге. «Мазурка началась. Грушницкий выбирал
одну только княжну, другие кавалеры поминутно ее выбирали: это... был заговор...» — заговор тем более мелкий и неумный, что княжне Мери только досадны препятствия, что ей еще больше захотелось говорить с Печориным, раз ей все мешали.
Печорин это понял отлично и продолжал свою игру. Сажая княжну в карету, он поцеловал ее руку и «возвратился в залу очень доволен собой».
Грушннцкий между тем, раз вступив па путь неблагородный, уже не в силах с него сойти. Он шепчется и перемигивается с драгунским капитаном. «У него такой гордый и храбрый вид...»
Печорин все это замечает и пишет в дневнике: «Очень рад; я люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Ныть всегда настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание из хитростей и замыслов,— вот что я называю жизнью».
Все это м о ж н о назвать жизнью, но если бы ц е л ь была другая! Подумать только: во имя чего ловить взгляды и слова, притворяться, действовать — только затем, чтобы раздавить маленького, ничтожного человечка? Как мало!
Но в отношении Печорина к Мери возникает нечто новое.
«Я сидел у княгини битый час. Мери не вышла,— больна... Возвратись домой, я заметил, что мне чего-то недостает.
Мы жадно бережем в груди остаток чувства — Зарытый скупостью и бесполезный клад...
Вот что происходит с Печориным. В самом деле что-то шевельнулось в его душе, в самом деле проснулось похожее на искреннее чувство, и он заметил это... «Какой вздор!» Он не может позволить себе испытывать естественные чувства, он зарывает их еще глубже, хоронит в глубине сердца.
Какова бы ни была свобода «водяных» нравов, поцеловать руку девушке — поступок, вполне точно определенный законами общества: после этого следует делать предложение. Печорин заходит к Мери в отсутствие матери, спрашивает: «Вы на меня сердитесь?..» Он прекрасно знает, что сердиться она должна и не может; прекрасно понимает, что она ждет предложения, истерзана страхом, любовью, ожиданием...
* — Что с вами? — сказал я, взяв ее руку.
Вы меня не уважаете!.. О! оставьте меня!..»