Что же делать обыкновенному человеку, если он не хочет примириться со своей обыкновенностью? Десятки мальчишек — до сегодняшнего дня — рядятся кто в разочарование, кто в цинизм, кто просто в хамство — лишь бы выйти, вырваться, выползти из разряда обыкновенных, стать (или хотя бы показаться) не таким, как все. Потом жизнь все это корректирует, выправляет по-своему. Но в том возрасте, когда все еще впереди, человеку жить трудно: ему непрестанно приходится выбирать. Между добром и злом. Позой и искренностью. Честным и бесчестным. Истиной и ложью. Крупным и мелким.
Плохо не то, что Грушницкий хочет «производить эффект», а то, что он весь — показной. И вернее всего об этом свидетельствует наблюдение Печорина: «...я его видел в деле: он махает шашкой, кричит и бросается вперед, зажмуря глаза. Это что-то не русская храбрость!..».
Как совместить это «зажмуря глаза» с георгиевским солдатским крестиком? Что ж, вполне возможно, что Грушницкий заслужил свой орден: неизвестно, что он чувствовал во время боя и какие побуждения им двигали, но «зажмуря глаза» он бросился же вперед!
Мы ведь помним Николая Ростова в его первом сражении, когда «все веселее и оживленнее становилось», а потом «он схватил пистолет и, вместо того, чтобы стрелять из него, бросил им в француза и побежал к кустам что было силы... с чувством зайца, убегающего от собак». А в следующем сражении тот же Николай Ростов преодолел свой страх.
Не в том, стало быть, дело, как Грушницкий сегодня «бросается вперед», а в том, что дал ь ш е с ним будет: сумеет он преодолеть страстную любовь к себе самому, свойственную почти всем людям в молодости, или будет лелеять ее до тех пор, пока она не станет приносить плоды зла. Бог это — главное. 11 это выяснится позже.
А пока перед нами обыкновенный юноша, начитавшийся романтических книг, самолюбивый, тщеславный,— но все это есть и в Печорине. «Я его понял, и он за это меня не любит, хотя мы наружно в самых дружеских отношениях»,— говорит Печорин,— «Я его также не люблю: я чувствую, что мы когда-нибудь с ним столкнемся на узкой дороге, и одному из нас несдобровать».
Это признание только подтверждает, что Печорин чувствует свое сходство с Грушницкнм; оно-то его п раздражает, оно вызывает нелюбовь к тому, кто смеет хотя бы внешне быть на него похожим...
Расспрашивая Грушннцкого «об образе жизни на водах и о примечательных лицах», Печорин получает в ответ слова, которые и сам мог бы произнести: «...пыощие утром воду — вялы, как все больные, а пьющие вино повечеру — несносны, как все здоровые...». Мало того, Грушницкий, сам того не зная, прямо повторяет слова, написанные Печориным в дневнике: «Эта гордая знать смотрит на нас, армейцев, как на диких.
Вот где начинается конфликт. «Бедная шинель!» — сказал Печорин, «усмехаясь». Над кем усмехаясь? Над собой. Вот чего он не может перенести: чтобы человек, которого он не любит и не уважает, ничтожный, с его точки зрения, человек, думал и говорил, как он!
С этой минуты он начинает издеваться над Грушницкнм — еще сам до конца не понимая, зачем, с какой целью; но он уже раздражен, и его раздражение ищет выхода...
«Гордой знатью» Грушницкий назвал княжну Мери и ее мать, проходивших мимо. Слова эти были неискренни, как и заявление: «...я не желаю с ними познакомиться». Он точно знал, что Лнговские «здесь только три дня», и покраснел, когда Печорин не без язвительности заметил: «Однако ты уже знаешь ее имя?»
Не желая знакомиться с Лиговскими, он, однако, «успел принять драматическую позу с номощию костыля», когда они проходили мимо, и громко произнести по-французски пышную фразу, достигшую цели: «Хорошенькая княжна обернулась и подарила оратора долгим любопытным взором».
Нот вторая причина раздражения Печорина против Грушницкого: княжна Мери и на пего произвела впечатление, а посмотрела «любопытным взором» на Грушницкого!
Эпизод в галерее, когда Мери подняла стакан Грушницкого, очень четко определяет характеры всех троих. Мери — в общем, очень обыкновенная московская барышня, хотя Грушннцкий и восклицает о ней: «Это просто ангел!» Поднять стакан, когда его уронил раненый человек, опирающийся на костыль,— естественное человеческое движение; оно тут же сменяется страхом: как бы маменька не увидела — ибо именно естественные человеческие движения и запрещены приличным воспитанием! Все, что мы дальше узнаем о княжне Мери, будет той же смесью (а иногда и борьбой) человеческого и светского.