От мамы несло жаром уже за несколько шагов. Лицо осунулось, глаза впали, губы почернели. Андрей с жалостью и невыразимой болью приложил к ее лбу холодную ладонь и, показалось, обжегся.
Мигом нашел спички, затопил сухими подсолнечными стеблями печку и, смочив в холодной воде, приложил маме ко лбу платок. После этого вскипятил в крынке воды, заварил липового чая и, почти силком напоив этим чаем больную, только теперь подумал о Нонне Геракловне. Прежде всего о ней, своей учительнице. И сразу же, как был, босой, запыленный, измученный, пошел напрямик, через огороды и глухие переулки, прямо к ней..
Потом уже Нонна Геракловна привела к маме старенького фельдшера Поликарпа Петровича. Он измерил больной температуру, дал порошков от жара и велел прикладывать ей холодные компрессы и время от времени поить липовым с калиною чаем.
Под вечер маме, кажется, немного полегчало. Тем временем на дворе начало смеркаться. Поликарп Петрович ушел в больницу. Нонна Геракловна, твердо пообещав вернуться к маме через час, тоже пошла по каким-то своим неотложным делам. А он должен был немедленно мчаться назад, на Дроботов хутор. Ведь он уже и так безнадежно опоздал. Однако и маму оставить не мог. Должен был дождаться во что бы то ни стало Нонну Геракловну…
К хутору подходил уже совсем затемно, с отчаянием думая о маме и о том, что не сдержал слова, опоздал и жадный Дробот ни за что не простит ему этой провинности… И еще о том, что, видимо, так и не дотянет до покрова, хочешь не хочешь, вынужден будет оставить работу до срока и наверняка во вред заработкам. Другого выхода нет, мать на произвол судьбы не бросишь. И… пусть уж будет как будет, лишь бы только поскорее закончилась эта долгая, тяжелая, вся в комьях да выбоинах, дорога сквозь непроглядную осеннюю ночь…
Весь мокрый, обессиленный, добежал до хутора уже поздней ночью. Вокруг стояла настороженная, глухая и тревожная тишина, все вокруг будто вымерло. За высоким забором и глухими воротами ни единой живой души, ни малейшего шороха. В хате не светилось ни одно окно. И от всего этого так тоскливо, так неуютно, холодно стало у Андрея на душе. Потрогал железную щеколду, толкая от себя калитку. Калитка не поддавалась. Дергал и толкал с каждым разом сильнее, напористее. И вот наконец загремел цепью серый волкодав Кудлай, залаял каким-то сдавленно-злым, утробным голосом. Встал передними лапами на ворота, яростно заскреб когтями по доскам и, узнав Андрея, умолк и медленно отошел к калитке.
Но и после этого никто не откликнулся ни во дворе, ни в доме. «Нарочно заперлись. Дробот велел…» — холодея, догадался Андрей. Постоял еще минуту-другую перед воротами, чувствуя, как холодный, с морозцем, воздух будто клещами начинает сжимать разгоряченное с дороги тело. Потом отважился и начал взбираться на забор. Перелез и, сопровождаемый Кудлаем, направился в каморку, в которой обычно спал вместе с другими батраками. Но дверь в нее кто-то закрыл на задвижку изнутри. «Умышленно. За то, что опоздал», — подумал Андрей. И, чувствуя, как все сильнее и сильнее сковывает тело холодом, нарочито громко, со злостью, застучал щеколдой сенных дверей. Но и на этот грохот нигде ничто не шелохнулось. «Слышат! Но не откликаются назло…» — теперь уже окончательно уверился он и, промерзший до самого нутра, медленно побрел в ригу, думая пересидеть до утра в соломе. Но ворота в ригу также были закрыты железными конскими путами.
Постоял еще какое-то время под ригой. На душе было горько-прегорько, к горлу подступил комок, на глазах появились еле сдерживаемые слезы, а холод начал донимать уже и вовсе невыносимо. «Замерзну до утра!» — подумал с каким-то уже спокойным, холодным отчаянием и, ни на что уже не надеясь, побрел наугад через весь двор к хлеву.
Дверь в хлев была закрыта на щеколду, однако не заперта. Приоткрыл ее и наугад шагнул в непроглядную, теплую, наполненную навозным духом темноту. Остановившись, прикрыл за собой дверь, запер ее на засов изнутри и почувствовал, как ему сразу же становится уютнее и теплее.
Справа, у самой стены, в углу, стойло Лыски, черной, старой, ласковой коровы. В сплошной темноте, слыша ее натужные, глухие вздохи-стоны, держась рукой за шершавую стену, пробрался в угол, нащупал высокий теплый рог, почесал твердый лоб, погладил шею. Корова восприняла эту неожиданную ласку спокойно, не пугаясь и не удивляясь. Продолжала лежать на соломенной подстилке, ублаготворенно жуя жвачку и постанывая.
Сначала хотел было забраться в ясли, но передумал. Выбрал охапку твердых ячменных объедков и подложил под бок Лыске. Затем нащупал в углу старую, заскорузлую попону. Сел на ячменные объедки, свернувшись калачиком, прикрылся сверху попоной, подвинул ноги под тяжелое Лыскино брюхо, спиной прижался к ее теплому боку да так и продремал, продрожал всю долгую и темную, холодную осеннюю ночь…