Ой, не дома, не дома! Крыльцо, которое она добела терла тряпкою с крупным песком, сенки, где стояли ведра, висели коромысла, грабли, рогожные пахучие кули, комната со столом и шифоньером, слева кухонька, бачок с водою и плитка, перегородка, штора, а там, за нею, ее кровать, ее полочка с книжками… Нет, не дома, не дома!..
— Еще по одной, — сказал Борис Никанорыч, опять поднимаясь. — За светлую память страдалицы Марии, пусть земля ей будет пухом. — Голос его упал до шепота, и слышны стали на улице ребячьи голоса, стук доминошек по фанере.
Веки жгло Валентинке, колючка зацепилась в горле. Валентинка изо всех сил крепилась, теребила пальцами край скатерти. Отец выпил до дна, в лицо его кинулись красные пятна. Он сцепил в замок задрожавшие руки, отвернулся к окну, осел плечами.
И не комната, которую Валентинка толком-то и разглядеть не успела, а вдруг — в нарах, в свернутых крючками телах, в узлах, в чемоданах — вагон поплыл перед нею. И смутно лежало тело, покрытое залатанным одеялом, и были жалостливые женские голоса, а потом розовая неправдоподобная трава, малиновая птаха на метелке травы, легонькая, с мизинчик, и круглое, все в рыжих космах солнце на небесной закраине. Нет, не могла же она помнить такого, это слышано, вычитано и перемешалось в душе, стало памятью. И Валентинка очнулась, выпустила край скатерти, насилу успокоила дрожащие губы.
— Так я и не нашел, где Маша погребена, — тоже совладав с собою, сказал отец и расстегнул все пуговицы на вороте рубахи, той самой, в которой приезжал к Валентинке первый раз.
Борис Никанорыч провел узкою ладонью по своему лицу, как бы снимая с него паутину, протянул: «Нда-а» и неловко свернул разговор на другое: на завод, на какие-то стальные листы. Валентинка с трудом слушала — начали слипаться веки, и опять словно покачивался вагон электрички. Ведь так ладом и не спала: толчки будили, голоса.
Тетя Катя, все это время молчавшая, распорядилась:
— А ну-ка, мужики, отправляйтесь, Вале отдохнуть надо!
Лишь теперь Валентинка обнаружила, что в комнате две кровати: одна, узенькая, поблескивала круглыми бомбошками, новенькой голубой эмалью, другая, у отдаленной стены — пошире, с грубыми, кое-где погнутыми железными прутьями. Отец поспешно встал, зашуршал папиросной пачкою, встряхнул коробок со спичками, Борис Никанорыч подхватил отца под руку, чуть пригнувшись, и так оба они вышли и прикрыли за собою дверь.
— Гостинец-то отнести надо, — спохватилась Валентинка, — на улицу Рабочую. — Она позевнула, помотала головой. — И посуду убрать…
— Успеем, все успеем, — успокоила тетя Катя и отвернула покрывало.
Под ним была новехонькая простыня, а снизу еще и другая, они как будто даже, захрустели.
— Семен Иваныч так хлопотал, — сказала тетя Катя. — Столько лет не о ком было. Ну, давай располагайся. А мне умываться надо, совсем опьянела. — Она похлопала по красным со свекольным отливом своим щекам.
«Зачем две-то простыни?» — подумала Валентинка и, уже в полудреме, разделась.
Звякнул будильник и тут же умолк. Но все-таки она проснулась, покуксилась по давнишней привычке. Скорее на ферму! Вчера вечером уж больно квелой стала корова, у которой лактация. Зинаида Андреевна обещала вызвать ветеринара!..
Пятками поискала плетеный половичок у кровати. Половичка не было, будильника тоже. На высоком беленом потолке желтыми кантиками струилась рябь отраженного вечернего солнца. И никуда не надо торопиться. Может, потому так трудно вставать. Никогда не ложилась днем, и теперь все тело будто набрякло, во рту была противная сухость.
Все же Валентинка встала, натянула через голову платье, в котором была перед газетчиком и на совещаниях, выпростала тяжелые свои волосы. Увидела шифоньер, точь-в-точь похожий на тот, что стоял в избе; это от его зеркала отражалась на потолке рябь. Другая постель тоже была примята — отец, видимо, отдыхал. А над постелью его висела фотография в овальной лакированной рамке: молодые мужчина и женщина приклонились голова к голове. Фотографию сильно увеличили, подрисовали, подмалевали, и плоскими и как будто напудренными были оба лица. Наверное, поэтому ничего похожего на то лицо, что навсегда в Валентинкину память впечаталось: по-мальчишески озорное, в лихо сбитой набок пилотке, на подбородке рассечина-шрам. И в лицо молодой женщины до рези в глазах она всматривалась, а в душе было глухо — ни отзвука. Не заметила, как вошел отец, как остановился за ее спиною, и вздрогнула, когда он заговорил:
— Это сразу после свадьбы. Волосы у нее были как теперь твои. По ним сперва на фотографии в газете я и тебя узнал.
У отца не было уже на щеках серой щетины, которая успела за дорогу обозначиться, и как-то свежее, моложе он показался. В руке он держал чемодан.
— Будешь разбирать? — спросил настороженно.
— Сейчас и разберу.
— Тогда хозяйничай. — Он обрадованно кивнул на шифоньер и опять оставил Валентинку одну.