— Хорошо, хорошо, тогда бежим домой, и ты дашь мне расписку! Если к сорока годам выйдешь замуж, то в сорок отдашь мне тысячу рублей.
— Почему в сорок? — смеялась Эмилия невероятности этих условий. — Тогда ведь мы будем старушенциями… И куда тебе такую кучу денег?
— У меня мама в сорок лет снова вышла замуж… А на эти деньги я куплю маме красивое платье.
— Проиграешь — ты, — убежденно сказала Эмилия, — и на эти деньги я сошью себе красивое платье…
Эмилия положила расписку, поднялась с табуретки, растроганно и печально покачала головой. Вспомнила, что прическа ее растрепалась по дороге, подумала, разыскивая пальцами в неживой жесткости волос шпильки и скрепки:
«Пожалуй, я и сейчас сошью себе красивое платье… Получу перевод, сошью и появлюсь в нем в отделе и расскажу всю эту историю…»
Не Пантелею же Прокофьевичу рассказывать? Ему совершенно, как нынче говорят, до лампочки, какая у Эмилии прическа, какое у Эмилии платье… Завелась бы у Пантелея Прокофьевича под старость лет какая-нибудь «брехехе» — тогда бы было во всяком случае объяснимо… Да кто на него посмотрит: ссутулился, посерел, лоб как булыжник, до макушки гол, штаны и локти вечно блестят, будто смазанные рыбьим жиром.
Бр-р, сколько наглоталась она когда-то рыбьего жира. Мама разрывала ей губы — втискивала в рот столовую ложку.
— Нет, нет, я категорически против! — Мама даже затопала ногами, а потом у нее в руках стали ломаться спички, и папироса никак не раскуривалась. — Ты у меня единственная, ты у меня красавица, — бессвязно выговаривала она, встряхивая короткими стружечками перманента и при каждой фразе выплевывая изо рта синий дым. — А этот — Панте-лей, Пантю-ха! — Она руки развела в изумлении. — Где ты его подцепила?.. Разве я тебе не советовала?.. И сперва окончи институт!
Как обычно, когда Эмилия противоречила, у мамы начиналась истерика, крики. «Я тебя выходила, последний кусок тебе отдавала!», в комнате запахло валерьянкой, по огромному гулкому коридору захлопали дверями соседи. Они очень жалели маму.
А Пантелей Прокофьевич курил внизу, у колонны подъезда, и они пошли в кафе, и никак не верилось, что когда-то на месте этого уютного зальца с тихою музыкой зияла воронка, звякало ободранное железо, а мимо, пошатываясь, брели стеклянные от голода люди.
— Ну, расскажи все-таки что-нибудь о себе, — в который раз просила Эмилия, наблюдая, как Пантелей Прокофьевич с аппетитом поедает лопнувшую от жара сардельку.
Отец и брат у Пантелея Прокофьевича погибли на фронте, мать умерла недавно, так что был он одинок как перст, — это Эмилия уже знала и за это жалела его; да и ее отец, которого она не помнила, тоже с войны не вернулся. Знала она: до сорок второго жил Пантелей Прокофьевич на Урале, возле большой реки, о которой всегда вспоминал с большим волнением, и добился отправки на фронт, когда пришли в семью разом две похоронки. Утопал в болотах, замерзал на льду, как поется в известной песне, а потом институт закончил, где теперь училась Эмилия, инженером на Кировском работает. Собственно, и познакомились-то они на вечере встречи выпускников института со студентами, и Эмилия сама не понимает, почему потянуло ее к этому тридцатилетнему некрасивому человеку, заставило встречаться с ним, принимать безвкусные, но всегда очень дорогие подарки и радоваться тому, что он не жалеет на нее денег.
Она все добивалась, чтобы он рассказывал, как воевал, ведь ему тогда было столько же лет, сколько ей сейчас, — смогла бы она там, на передовой, смогла бы?.. Он отвечал, что воевал, как все, ничего выдающегося с ним не происходило.
— У нас были твои ровесницы. Смогли бы, не смогли бы — нельзя, не время было рассуждать. Вы погибали за нами от голода, холода и болезней… Понимаешь, Миля, — он так звал ее, полного имени избегал, — поведение человека во многом зависит не от одного его характера, от хочу не хочу, а от обстоятельств… А в мирное время, оказывается, обстоятельства влияют еще сильнее, понимаешь?
Она не понимала, но на всякий случай кивнула.
— И вообще, — загадочно продолжал он, — о многом, что будет после, мы представляли в тех обстоятельствах вовсе не так…
Этого она и подавно не знала, он не объяснялся, переводил разговор на то, что хотел бы вернуться в родные края, но не один…
Как же она забыла о своей расписке, ну вот точно мокрой тряпкой по грифельной доске все стерлось! И Греза не напомнила: разошлись с Грезой пути-дорожки, переехали Никитины в другой район, а потом, по слухам, поступила Греза в университет.
— В этой, в этой комнате я была счастлива с мужем, в этой комнате нянчила Эмилию, пережила блокаду, в этой комнате и умру!
— Но, Александра Львовна, одной вам будет паршиво.
— Я — не одна, эти стены со мной, мой город со мной, ленинградцы никогда не покидают своего города! И когда вы соблазняли мою маленькую девочку, увлекали ее расписываться, вы не думали, что мне будет «паршиво»? Вы не думали, что моя Эмилия из-за вас бросит институт?
— Мамочка, я закончу заочно.
— Не закончишь, девочка, не надо лгать ни мне, ни себе! И что ты нашла в этом сером типе?..