И там я увидела себя восьмилетнюю – светленькая девочка, не по-детски тонкое лицо. Звучала песня.
Просторная шерстяная туника, под ней – тонкая холщовая рубаха. Застегнутый на несколько пуговиц стоячий шелковый воротник. Орнамент золотного шитья, жемчужная обнизь, по верхнему краю красная тафта – такой вот воротник. Внутри для прочности – полоска бересты. Береста страдания моего – как же она мне мешала, сдавливая горло. Воротник казался живым существом, которое меня когда-нибудь задушит.
Подхожу к девочке Ксении. Настоящего ее имени не знаю, да и не хочу знать, потому что подхожу к себе самой. Расстегиваю две верхние пуговицы ее воротника:
– Так лучше?
– Лучше, мадам.
Костюмерша, вдохнув, просит (кого?) застегнуть воротник: любимое занятие тетушки Клавдии. Поясняет присутствующим, что пуговицы в Средневековье должны были быть застегнуты. Не смотрит ни на кого в отдельности. Довожу до ее сведения, что я в Средневековье пуговиц не застегивала. Костюмерша вежливо кивает: она сделала всё, что могла.
Вот Ксения идет, глядя прямо перед собой. Слева, параллельно ее движению, по рельсам скользит камера. Справа на фоне моря – молочница, мельник, кузнец и рыбник. В одном строю: впечатляющий неестественный кадр. Щербатые зубы, крючковатые носы. Узловатыми пальцами чешут щетину щек – все, кроме молочницы. Движение девочки бесконечно. Стоящие поворачивают головы вслед Ксении. Она устраивает смотр Средневековью. Волосы ее – несжатая пшеница…
Возникает, словно из моря, тетушка Клавдия; это ее манера.
– Ты из таинственных глубин? – спрашивает девочка.
За шумом прибоя Клавдия ее не слышит. Переваливается, как гусыня, то и дело останавливаясь, чтобы отдышаться. Камера следует за ней, захватывая холмы на горизонте: синева и неподвижность. Два холма тетиного зада, напротив, в неспешном могучем движении. Подобрав подол, Клавдия бредет по щиколотку в воде. Ксения резко оборачивается и кричит:
– Нож!
Наши с ней голоса сливаются в одном крике. На лице Клавдии растерянность. Все оборачиваются в ту сторону, куда полетел крик. Там только синее небо – как глаза твои. Мои.
У меня схватывает сердце. Два врача ведут меня к машине скорой помощи, укладывают на носилки. Парфений… Где Парфений? Чувствую его прикосновение. Он сидит у меня в ногах. Машина медленно трогается с места. Удивляя историков языка, мой вопрос к Клавдии о ее ногах звучит уже без нас.
Приступ постепенно ослабевает. Мы едем не в больницу – на виллу: у Артемия хороший врач.
За ужином Жан-Мари спрашивает, стало ли мне лучше. Артемий что-то задумчиво рисует на салфетке. Да, стало лучше.
А было совсем хорошо. Несколько мгновений я жила в детстве. А теперь волосы мои – снег, а глаза мои… На что похожи мои глаза?
– Очень красивая девочка, – говорю. – Я такой не была. Была пухлой, розовощекой.
Чувствую на себе взгляд Артемия. Рисуя, он смотрит то на меня, то на салфетку:
– Тогда были другие представления о красоте. Жан-Мари снимает в соответствии с нынешними.
– Чтобы зрителю было понятно, почему князь Парфений так сильно любит вас, – смеется Леклер. – А главное – так долго.
Через стол Артемий передает мне салфетку с моим портретом. Рассматриваю себя. На удивление хороший рисунок. Волосы мои белы, как снег. Глаза мои – как пепел.
В лето сорок девятое Революции почил брат Галактион. Незадолго до своей кончины он благословил меня, раба Божия Иннокентия, на продолжение хроники. Это стало моим послушанием, ибо запечатлевать времена и события до́лжно до тех пор, пока не прекратит их Господь.
В то же лето возвысилась дочь Власа Мелисса. Для нее была учреждена должность комиссарши по делам пчел. В далеких от нас державах должность, может, и не первостепенная, но здесь она значила многое, и на Острове это понимали все.
Уже не первый год шла молва, что Повелитель Пчел давно никем не повелевает и всё больше замыкается в себе, отстраняясь от государственных дел. Назначение Мелиссы стало явным тому подтверждением. Рассказывали также, что Влас велел сшить себе костюм трутня и ходит в нем, волоча крылья, по Дворцу. Ночью же, мол, залезает в сооруженные в спальне соты и понуждает Глафиру делать то же самое, говоря, что без пчелиной матки улей – не улей. На торжественных приемах, где Повелитель Пчел всё еще должен был присутствовать, он нет-нет да и переходил на жужжание. И всем было ясно, что в таком умонастроении управлять государством ему всё сложнее.