Этого человека должны были судить мы с Парфением. В нашей истории мало кто приговаривался к смертной казни, но именно этого требовали граждане Острова. Как бы ни был нам отвратителен Максим, мы все-таки были убеждены, что человек как творение Божие не может быть лишен жизни. Не мы ему эту жизнь давали, не нам ее и отнимать.
С другой стороны, двадцать шесть убитых – это было само по себе чудовищно. Кроме того, у каждой жертвы была многочисленная родня, которая неустанно и – что важно – громко взывала о возмездии. Всё это вместе делало общественное настроение жестким. Мы с Парфением не знали, как преодолеть его, да, если быть откровенными, не очень-то к этому и стремились.
Решение пришло само собой. Когда арестованного везли в здание суда, на одной из улиц конвой был разоружен толпой. Максима убили на месте. Его тело – почему-то голое – до ночи лежало на залитой кровью брусчатке. Узнать покойного было невозможно: говорю так, потому что несколько раз мы видели его при жизни. В числе прочей прислуги вручали ему рождественские подарки и даже христосовались с ним на Пасху. От прочих он отличался особой элегантностью, а еще – седой прядью, красиво рассекавшей его смоляные волосы. По этой пряди мы узнали его, голого. Похожего на кусок кровавого мяса.
Нам пришлось приехать, потому что толпа не отдавала тела стражникам. Даже когда мы появились, тело продолжали пинать ногами, и седая прядь безвольно взлетала с каждым ударом. Стражников было много, но они не предпринимали попыток отнять тело силой. Когда же это тело было живым человеком, стражников, как выяснилось, было мало – всего двое.
Я спросила у начальника стражи, отчего он не предусмотрел нападения на конвой и послал с арестованным только двух человек. Начальник стражи начал отвечать, но раздался оглушающий свисток, и по виадуку двинулся паровоз. Клочья пара почему-то не летели вверх – плавно планировали вниз, рассыпались у наших ног, как слова начальника.
Когда паровоз прошел, он продолжил было свои объяснения, но Парфений остановил его жестом. Сказал мне тихо, что начальник стражи, напротив, всё предусмотрел. Начальнику казалось, что он избавляет нас от трудного выбора. Может быть, так оно и было.
Глядя на Максима, вспомнила, как с ним христосовалась. Вспомнила потому, что, в отличие от всех других, к чьим щекам я прикасалась в тот день, его борода была удивительно мягкой. Только она не царапала мне кожу щек. Я тогда рассказала об этом Парфению, а он улыбнулся. И только после этого я поняла, отчего он улыбнулся, и – тоже улыбнулась. А потом покраснела. А на следующий день ходила на исповедь.
Парфений подошел к тому, что осталось от Максима, и прошептал ему кое-что, никем не услышанное. А я стояла рядом, я услышала.
– Что за время такое? – спросил меня в тот вечер Парфений. – Они любят и ненавидят идеи. Не людей.
– И непонятно, что этому можно противопоставить, – сказала я. – Наказание? Другие идеи?
– Я думаю, терпение.
– От нас ждут практических мер.
Он положил мне руки на плечи:
– Как ни странно, терпение мне и кажется самой практической мерой.
В лето пятнадцатое княжения Парфения и Ксении по градам и весям Острова ездил крестьянин Петр, показывавший на ярмарках сына своего Евсевия и тем зарабатывавший себе и ему на пропитание. Петр объявлял, что почтенной публике покажет песьеглавца, ибо лицо Евсевия было сплошь покрыто волосами.
Многие на ярмарках сомневались, однако, что Евсевий настоящий песьеглавец. Несмотря на то что волосы на его лице были обильны, уши Евсевия были человеческими, в то время как у св. Христофора Песьеглавца уши на иконах были именно что собачьими. Кроме того, хотя на ярмарке Евсевий и лаял, после, в трактире, переходил на человеческую речь, притом довольно-таки грубую, да и к штофу с водкой прикладывался не по-собачьи. И многие об этом случае спорили, не понимая, является ли Евсевий предзнаменованием.
Второй же случай был бесспорен и ничего хорошего не предвещал. На Главную площадь вышла ослица и произнесла человеческим голосом:
Революции – локомотивы истории.
Немного подумав, она добавила:
Нам нечего терять, кроме собственных цепей.
Видя в том дурное предзнаменование и угрозу, иные предлагали ослицу забить, но, по приказу князя и княгини, животное отправили в цирк, где оно высказалось лишь единожды. Слово его было загадочно, но уже не столь зловеще:
Разум существовал всегда. Только не всегда в разумной форме.
На том высказывания ослицы закончились, и из уст ее раздавался только рев. Звучал он необычно, как-то даже не по-ослиному, и в нем явственно ощущалась готовность к борьбе.