Неведомое, скрытое в веках племя безвестных тружеников, мастеров, лишенных честолюбия! Их считали ремесленниками. И действительно, часто писали они наивные, трогательные лица, с устремленным на зрителя взглядом. Авторы мало заботились об интерьере, не искали грации или особого выражения, краски чаще были блеклые, однотонные, а внутренний духовный мир оставался недоступным. Однако среди них было много погибших талантов, недоучившихся мечтателей, очарованных цветом, красками, одержимых воображением. Наделены они были завидным смирением, с которым иконописцы пишут иконы, народные музыканты сочиняют песни. Таким художником стал наш М.Б.
Не это ли и есть высшее растворение в искусстве?..
Михаил был разборчив в заказах, не прошли даром уроки Элизабет, его путешествия, пребывание в святой обители. Прежде чем писать портрет, беседовал с владельцами имения, а узнав что-то худое, хоть и писал схоже, однако сквозь чарующую улыбку, соболиные брови или глаза с поволокой проглядывало нечто отталкивающее, змеиное. Так что иной раз ему и платить не желали.
Были и другие случаи: если человек ему нравился своим умом, содержательностью, то и портрет выходил что надо. Крупное белое лицо, ясный лоб, но ум сквозил в каждой черте. Смотрел бы и смотрел на такого. А по тому, как держит тот в руке, скажем, минерал, можно догадаться: не пользуется человек дворянскими привилегиями, не служит в армии, а отдан весь науке…
…Жизнь, как известно, развивается по кругу или по спирали. Вот и М.Б. вновь, как в детстве, оказался в Москве. Стояла тихая осень, безветренная и туманная, сверху ничего не было видно, деревья в глубокой задумчивости. Липы еще зеленели, а клены уже медленно и торжественно роняли светящиеся листья. Золотые россыпи мелких березовых листьев лежали вокруг коврами. Михаил отправился в Донской монастырь поклониться своему благодетелю.
Слева от монастыря стоял монумент. На плите надпись: "Сию гробницу соорудила супруга его Татьяна Васильевна 1789 года. В течение сей временной жизни по всей справедливости приобрел он почтенные и безсмертные титла усерднейшего сына Отечества и друга человечества, пожертвуя в пользу обоих большею частию собственного своего имения, за что возведен был на степень действительного статского советника…" Дальше было неразборчиво.
Михаил поклонился, перекрестился и, войдя в церковь, заказал по Демидову молебен. Побродил по кладбищу, а на следующий день посетил Нескучный сад, в котором когда-то изображал купидона по велению Демидова. Сад разросся. Известно, что Прокопий Акинфиевич посадил в нем более двух тысяч растений, они спускались террасами к Москве-реке. Родители, братья его строили заводы на Урале, выплавляли чугун, железо, а чудак Акинфиевич, изменив родовому делу, предался естественным наукам. Прах его покоился на Донском кладбище, а Нескучный цвел.
…Михаила звала и звала дорога. На этот раз далеко за Москву, в Костромскую, Владимирскую, Ярославскую губернии… и на Урал.
С холщовой сумкой на плече, с котомкой съестного, этюдником да красками ходил по городам и весям. Наделенный богатым воображением, чувствительным сердцем, а также южной страстностью (впрочем, что она в сравнении с русской безоглядностью?), он целиком отдался живописи. Работал и по заказу, и по волеизъявлению.
Глядя на небо, думал, звезды и солнце — для всех, что в Турции, Неаполе, что в России. Бог тоже один для всех.
А его долг, так понимал он, употребить на дело дар Божий. Иноку надобна обитель, зверю — нора, а художнику — весь мир природный.
В России Михаил полюбил писать пейзажи, портреты же купцов, помещиков, гусар писал только по заказу, чтобы заработать деньги.
Миновало лет шесть, прежде чем наш герой, наконец, остановился в своих странствиях и обосновался на краю одного села, весьма живописного. И вспомнил присловье Демидова: "Не ищи в селе, а ищи в себе". Крестьяне его полюбили: кто принесет и поставит на окно крынку молока, кто корзинку с пирогами-шаньгами. Заглядывали, как он рисует, качали головами, смотрели с уважением — пусть малюет.
Иногда кто-нибудь из местных купцов, помещиков присылал за ним тарантас запечатлеть семейство или его главу. Отшельник преображался, надевал запыленный бархатный камзол, туфли с пряжками, чистые штаны и отправлялся писать портрет. Деньги, что ему давали, употреблял на краски.
Зла никому не делал, за то его и любили. А когда выпьет, собирались вокруг, слушали про невиданное и качали головами: верить — не верить? Говорил он про необычайное, и принимали его то ли за фантазера, то ли за дурачка. Как поверить, будто есть на земле город, где сто островов, а вместо дорог — реки и по ним не на телегах, а на лодках ездят? Или в то, что во Франции огромный шар пролетает по небу над городом, а дамы ходят в роскошных шляпах, украшенных птицами. А когда трогательно, с повлажневшими глазами вспоминал он смерть Хемницера в турецкой земле, слушатели слез не вытирали, только грозили кому-то: "У-у, супостаты!"