Артистом он был театральным. Он и сам так считал, объясняя тем, что в театре есть возможность создавать образ «сегодня, сейчас, от начала до конца на глазах у зрителей». Светлана Крючкова, постоянно у Борисова учившаяся, часто смотревшая из-за кулис, как он работает («Я имела счастье быть его партнершей»), считает, что ни одна киноработа не передает масштаба его дарования, о который, по словам Александра Свободина, «с ходу расшибаешь лоб», потому что все-таки экран что-то вуалирует. «Этакая вуаль, некий флер, — говорит Крючкова. — В театре была его сила». Пристальное наблюдение за игрой коллеги — несомненное свидетельство высокого уровня артиста. Дамир Исмагилов, лучший отечественный художник по свету, рассказывал, что когда играли старые мастера МХАТа, то в кулисах собирались незанятые актеры и смотрели — это было знáком внутритеатрального признания, «знаком качества». Борис Плотников не покидал кулисы, когда на сцене в «Павле I» находился Борисов.
Но и в фильмах Олег Иванович создавал гениальные образы, чего невозможно было не заметить. «Когда я вижу его на экране, — говорил Евгений Миронов, — меня всего будоражит, потому что я не понимаю, как он это делает. Как не понимал я, сидя в партере на корточках и, затаив дыхание, смотря и слушая „Кроткую“, как он это делает на сцене — сложнее сыграть невозможно».
Борисов считал театр искусством, начинавшимся тогда, когда исчезают признаки иллюстрации, а начинаются — галлюцинации. Видел в театре давление, упаковку со стороны режиссеров, со стороны талантливых — сильное шаманство. Актерское искусство называл «и вправду бессмысленным», ибо не станет оно вечным — даже в кино. «Небессмысленно, — говорил на встрече со зрителями в музее Чехова на Кудринской, — „вечное“ искусство: Леонардо, Достоевский, Евангелие, миф…» «Олег Борисов, — вспоминает Александр Миндадзе, — замечал о людях актерской профессии: лицедеи мы, лица делаем, мы петрушки, вот мы кто. И не вкладывал в слова никакого уничижительного смысла, разве только печальный».
Когда Борисова не стало и были опубликованы его дневники, Вадима Абдрашитова поразило, что по поводу практически любой роли он писал: «…не знаю, справлюсь я или нет… сложно, я же такого не делал… как же, я могу подвести… могу ли я это освоить… могу ли я подняться с этим материалом… не знаю: получится — не получится…» Абдрашитов не считает это «рефлексией», а называет «сверхвыразительной требовательностью, в первую очередь к самому себе». Борисов всегда готовился к репетициям так, что всегда приходил на них вошедшим в роль и покидал репетиционный зал, все еще в роли пребывая. «Я как профессионал, — говорил, — знаю: демократия в искусстве губительна, невозможна». «Сомневаться и отрицать» — именно так он, артист вне жанров, работал над каждой своей ролью.
Борисов — умный человек, мудрый, знал себе цену, все понимал о своих реальных возможностях и никогда не переходил прочерченную им границу, отчетливо сознавая, что сверхзавышенные притязания, обиды, неудовлетворенное тщеславие проистекают именно отсюда — из колодца неверной самооценки.
Его всегда сопровождало стремление к идеалу в актерской профессии. И в интонациях, и в поведении в кадре или на сцене он всегда был сдержан, предельно сосредоточен, у него не было ничего непродуманного, все очень строго — любое движение, любой взгляд.
Борисов ненавидел штампы, конвейерное производство, обладал, благодаря высочайшей концентрации, способностью, по выражению Виталия Мельникова, «на очень незначительном пространстве роли» сказать очень многое, с исключительной бережливостью относясь к каждому мгновению экранного времени.
«Своя собственная, борисовская аргументация, если только это можно назвать аргументацией, возникала, — полагает Сергей Цимбал, — то ли в особой упрямой напряженности взгляда, в оскале улыбки, которая могла быть и застенчиво-сдержанной, и откровенно некрасивой, полной торжествующего злорадства, то ли в самой манере держать голову нарочито прямо, с нескрываемым вызовом. Без такой аргументации, идущей откуда-то изнутри, из самых недр актерской индивидуальности, воплощаемые Борисовым персонажи не возникали бы каждый раз в каком-то единственном и многое означающем качестве; они оказались бы, вероятно, слишком похожими на всех и словно бы ни на кого, в силу заданной сценической однотипности».