Дальше совсем чернота. Злые резкие полосы сто раз прочерченного силуэта. Кромсал углем бумагу, рисунок до сих пор пачкает пальцы. Поспешно вытираю руки об штаны и достаю с самого низа портреты. Их много, а дарисса одна. Улыбка повторяется в каждом рисунке, озорной блеск голубых глаз и длинные белые волосы. Не назвала бы ее красавицей, но нарисована с большой нежностью. Застывшее мгновение, когда обернулась на художника. Не нужно быть пророком, телепатом, видеть привязки и читать прошлое. Любил ее Публий, а сейчас в квартире пусто и холодно. Поднимаю глаза на капитана и замечаю судорогу боли на лице. Это хотел спрятать. От себя. А я отмотала время назад и достала из бездны сожженное. Сколько циклов на этих листах?
– Публий…
– Убери! – дергается он. – И больше никогда не суй свою нос, куда не просят! Не будет колбы! Ничего не будет!
Толкает рисунки, и они взлетают вверх, пряча от меня его спину. Обидно очень. Что я сделала? Если смотреть на рисунки невыносимо, нужно было их сжечь! И тогда никто не влез бы в тайну даже случайно. Публий уходит в спальню и хлопает дверью со звуком пощечины. Ладно, я тоже умею срываться. Долблю кулаком в закрытую дверь и выговариваю:
– Прошлое должно оставаться в прошлом! Нельзя бесконечно страдать из-за женщины, разбившей твое сердце.
Последний удар проваливается в пустоту. Публий стоит на пороге. Губы в нитку, в глазах пламя.
– Это ее сердце разбилось о перила моста! Грузовик тащил по ограждению, в саркофаг еле нашли, что положить! Никого время не лечит!
Меня сметает его криком, как ураганом. Закрываю лицо руками и наклоняюсь вперед, чтобы пережидают сильный порыв, но громовые раскаты голоса Публия затихают. Слышу, как тяжело дышит над моей головой, а потом разворачивается и снова уходит. Хуже и представить невозможно. Он прав, ничего больше не будет. Ни ужинов, ни пришивания пуговиц, ни тихого молчания на двоих. Мне сейчас нужно развернуться и уйти спать на диван. Так поступил бы понимающий ремесленник. Звезда, закатив истерику, выскочила бы из квартиры. Правитель устроил допрос, расковырял душу и внушил, что проблемы не существует. А я мудрец.
– Жаль, что нет Шуи, – тихо говорю сидящему на кровати Публию.
– У меня есть, – вздыхает он. – Свежая. Могу заварить напиток. Будешь?
– Буду.
Глава 8. Шуи развязывает язык
Публий
Флора, тебя нет, а светило все так же поднимается над горизонтом, Тарс несет воды в океан и Равэнна царапает шпилями раненое небо.
Тебя нет, а я жив. Дышу пустым воздухом и пью безвкусную воду. Каждое утро застегиваю комбинезон на молнию под горло и считаю шаги до лифта. Каждый вечер стою на галерее за стеклом и смотрю вниз. Бесконечно долго смотрю на чужие жизни, мелькающие огнями города. Зачем нужны миллионы, если среди них больше нет тебя?
Синяя ягода падает в кипяток, распускаясь алым цветком. Придавливаю лопаткой ко дну колбы, разрывая кожуру. Сколько не пей, а легче не становится. Не зашить эти раны ни одной иглой.
На столе разрезанный на дольки апельсин. Неприлично оранжевый и жизнерадостный на моей кухне. Наилий приносил апельсины и долго чистил, закручивая кожуру серпантином. Запах цитрусовых для меня навсегда – запах утраты.
– Ее звали Флора, – говорю Поэтессе, усаживаясь за стол, – легкая была, звонкая. В кафе работала официанткой и разносила гостям цветные шарики мороженого. Ты любишь мороженое?
Мудрец трогает вилкой кусочки мяса и отвечает, не поднимая на меня взгляд:
– Любила когда-то сливочное с кусочками мармелада и печеньем.
– А я фисташковое. Жаркое было лето, на улицу выходил согреться после ледяной операционной. Садился за столик кафе и просил порцию мороженного. А Флора улыбалась и спрашивала, не заболит ли у меня горло.
Мудрец тоже улыбается и прячет сочувствие в молчании. Шуи остывает в мерных емкостях, но мне и без нее рассказывается.
– Не знаю, сколько съел мороженого, пока решился пригласить Флору на прогулку в парк. Она отказалась. Боялась, что нас увидят вместе. Мать запрещала встречаться с мужчинами, потому что от нас одни беды.
– И дети, – шепчет Поэтесса, – моя также говорила.
Мудрец поднимает стаканчик Шуи, и мы пьем одновременно. Первый глоток растекается пламенем по телу. Злым, болезненным. Туман застилает кухню, размазывая очертания мебели, как пастель пальцами. На языке терпкий привкус с кислинкой, не доложил сахара. Глаза Поэтессы блестят, от жара над губой выступают капельки пота. Кудри пружинят на плечах, прикрытых белой тканью.
– О фотографиях не было и речи, – продолжаю рассказ, – мать утверждала, что раз я военный, то обязательно буду хвастаться сослуживцам и трепать честное имя ее дочери. Тогда я решил нарисовать Флору. Столько бумаги извел, пока не поймал тот самый взгляд. Все стены комнаты в офицерском общежитии были, как картинная галерея с портретами. И каждый – мое признание в любви.
Флора, я так хотел, чтобы ты их увидела. Пришла в мой дом. Осталась. Они жгут, как неотправленные письма, не сказанные слова. Зачем теперь кричать, если никто не слышит?