Саморос после разговора с Коршуковым увял. Он молча шагал рядом о возом. Хотелось упасть на землю и лежать недвижимо, чувствовать острый запах трав, видеть синее-синее небо и мысленно жить таким душевно близким вчерашним днем. Сегодняшнего не было, и не на что надеяться.
Степанида плакала, шмыгала распухшим носом, прижимала к своей огромной груди младших — Валерку и Олечку. Колючая боль разрывала Саморосу сердце, мутила и без того набухшую отчаяньем голову.
"Шутил Коршуков или притворялся?" — может, в сотый раз спрашивал себя Саморос. И вдруг удивительно простой ответ осенил Никиту: "Коршуков хитрил, не поверив ни одному моему слову: подумал, что я нарочно остался у немцев".
Выло обидно. Злил недоверчивый, всегда скрытный Коршуков. "Мне, Саморосу, не поверил. Ах ты, шляхтич проклятый! Забыл, как в тридцать первом воевал с кулаками? Как громил троцкистов? Никогда ни вправо, ни влево не колебался. Шел по генеральной линии, как поезд по рельсам. А он не доверяет".
Саморос отчетливо видел свою смерть. Стоит на краю ямы, а солдаты целятся ему в самое сердце, закрытое партийным билетом. Саморос стоит прямо, с высоко поднятой головой. "Да здравствует партия!" Залп, и он падает в черную яму. "Хороший был человек Саморос, наш, коммунист, — скажут когда-нибудь товарищи и с упреком посмотрят на Коршукова. — А ты ему не верил!"
Печальная мысль отозвалась в груди острой болью, умилила до слез. Саморос незаметно смахнул слезу, проглотил горький полынный комок, подкативший к горлу.
Под вечер конь едва плелся, лениво помахивая хвостом, когда его безжалостно стегали лозиной, и по-человечьи озирался в оглоблях, словно искал сочувствия.
Остановились в деревушке, окруженной большим болотом. Старенькая бабушка постелила детям на полу, Степанида полезла на печку. Никиту сон не брал — неотступно преследовали мысли о фронте, о Коршукове, о своей незадачливой судьбе. Спасаясь от них, Никита вышел на улицу. На завалинке светились в темноте цигарки, слышались приглушенные слова:
— На Россию кто только не скалил зубы...
— Охотников много, да Россию проглотить не просто. Подавиться можно.
— И Гитлер подавится, только уйму народа перебьет,
— А что ему народ?..
Кто-то заметил Самороса и приглушенно попросил:
— Придержали бы вы языки. Ходят тут разные.
— Ходят такие, что и сами немцев боятся.
— Все равно. Кто их разберет.
Саморос поплелся по улице. В палисаднике за забором играл патефон. До боли знакомый голос выводил с легкой печалью:
Я с молодостью-ю-ю не прощаюсь
И не прощусь никогда-а-а,
Тем лучше я с ней обра-а-щаюсь,
Чем старше мои-и-и года...
Кто-то тяжело вздохнул. Песня оборвалась, только иголка глухо шуршала о пластинку.
— Сними, иголка портится...
— Жизнь испортилась. Скоро на лучину сядем.
— Немцы торговлю откроют
— Разевай рот шире...
— Да-а, дожили...
— Были медики-педики, а теперь кто?
— Ой, девчата, какие мы глупые были! Вернулось бы старое, день и ночь бы учились.
Тревожно и грустно было на душе у Самороса. Ему захотелось подойти к людям, поговорите, развеять печальное настроение. Уже совсем стемнело, и Никита не видел калитки. Он шел вдоль изгороди, держась рукою за жердочки.
Где-то в черном небе между яркими трепещущими звездами одиноко и печально гудел самолет. Саморос насторожился, задрав голову и затаив дыханье, прислушивался. Самолет летел на запад.
— Наш летит, — послышался за забором чей-то голос,
— Немецкий...
— Что у тебя, уши заложило?.. Наш...
— Один, бедненький...
Самолет долго гудел, как заблудившийся шмель. И вот уже растаял в ночной тиши его печальный голос. И снова Самороса окутала ночь.
Навстречу черной тенью двигался человек. Он столкнулся с Саморосом почти вплотную и пробормотал:
— Простите...
— Тимох Парфенович? — удивился Саморос, узнав Галая.
— Кто это? Какой я тебе Тимох?
— Я... я... это... Саморос, — торопливо говорил Никита, боясь потерять близкого человека.
— Тише ты... — Галай взял его за руку и повел по узкой тропинке через огороды за деревню.
Возле старой бани они присели на камень. Галай обнял Самороса за плечи.
— Не успел?
— На день раньше — проскочил бы...
— Жена где?
— Вон в той хате, — Саморос протянул руку в черноту ночи.
— Семья у тебя большая, а то нашли бы работу.
— У немцев? — Голос Самороса задрожал.
— Почему у немцев? Хотя и у них работа найдется... Но тебе не так просто к ним пробраться.
— А я уж думал, и вы, как Коршуков, посоветуете мне продаться за тридцать сребреников.
Рука Галая дрогнула, потом крепче сжала плечо Самороса.
— Где ты его видел?
— За Тодулином. Коров домой гонит.
— Так, так... — Галай охватил руками голову. — И что он тебе говорил?
Галай слушал молча, не перебивал, не спрашивал. Рыл носком сапога землю и все ниже опускал голову. Саморос понял это по-своему: умышленно рассказывал то, что разоблачало Коршукова как предателя. Но Галай неожиданно удивил Никиту:
— Коршуков свой человек... Вот так, Никита Левонович. Человек он хитрый, рассудительный. То, что не признался, хвалю... И ты на него не злись. Война. Доверять доверяй, но с оглядкой.