Девернин достает из кармана конверт и увеличительное стекло. В конверте лежит фотография десять на тринадцать сантиметров. Я несу ее к окну, к свету.
– Ее отпечатали вчера днем, после трех часов.
Без увеличения фигуру человека, выходящего из ворот посольства, разглядеть трудно, но и с увеличением нужно очень собраться: его движение вперед несколько замутило изображение, тень за его спиной от яркого майского солнца гораздо резче. Но стоит посмотреть несколько секунд – и сомнений не остается. В данном случае выпученные круглые глаза и экстравагантные усы, завитые, как бараньи рога, выдают предателя с головой: это Эстерхази.
В пятницу этой недели Бахир, кряхтя и задыхаясь, поднимается ко мне в кабинет с персональной телеграммой, переправленной через министерство. Даже не успев взять бумагу из его рук, я чувствую: это о моей матери, что может означать лишь плохие новости. Разве все мы в каком-то далеком уголке мозга с того момента, когда впервые осознаем, что смертны, не опасаемся втайне смерти родителей? Или же это постоянное состояние страха присуще только тем, кто пережил утрату в детстве? Но я читаю телеграмму – она от Анны, моей сестры, которая сообщает, что наша мать упала и сломала бедро. Доктора сделали ей анестезию, чтобы избавить от боли и страданий во время операции.
ОНА В ИСТЕРИКЕ И НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЕТ.
ЕСЛИ МОЖЕШЬ, ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО.
Я иду по коридору и сообщаю об этом Анри. Он отвечает с дружеским сочувствием:
– Прекрасно понимаю, что вы чувствуете, полковник. Можете не беспокоиться, я сделаю все, чтобы в ваше отсутствие отдел работал так же эффективно.
Анри говорит совершенно искренне, и я ощущаю неожиданную симпатию к этому старому грубияну. Он желает мне удачи.
Когда я добираюсь до больницы в Версале, операция уже закончена. Анна с мужем, Жюлем Ге, сидят у постели мамы. Оба более чем на десять лет старше меня: хорошая семья, дельная, у них двое взрослых детей и двое еще школьников. Жюль преподает в одном из парижских лицеев, он цветущий краснолицый лионец, искренний католик и консерватор, к которому я по всем законам логики должен был бы испытывать антипатию, но я его по каким-то необъяснимым причинам всегда любил. Они поднимаются мне навстречу, и я сразу вижу: дела плохи.
– Как она?
Анна в ответ отходит в сторону, чтобы я видел кровать. Мать лежит сморщенная, крохотная, серая. Лицо повернуто в сторону от меня. Нижняя часть тела в гипсе, который странным образом кажется больше и существеннее, чем сама она. Она выглядит болезненно неоперившейся, словно вылупилась из яйца лишь наполовину.
– Когда она отойдет от хлороформа?
– Уже отошла, Жорж.
– Что? – Поначалу я не понимаю. Я мягко беру мать под подбородок, поворачиваю ее голову к себе. – Мама?
Глаза у нее и в самом деле открыты, но полны слез и пусты. Они смотрят на меня, не узнавая. Доктор говорит, что это не редкость – пациенты в ее состоянии после анестезии оставляют часть своего сознания во сне. Я начинаю кричать на него:
– Почему вы нас не предупредили?! – Но Анна меня успокаивает: разве у нас была альтернатива?
На следующий день мы забираем мать домой. Утром в воскресенье колокола церкви Сен-Луи призывают к мессе, но если она их и слышит, то больше не понимает смысла. Она, кажется, забыла, как едят.
Мы нанимаем сиделку, чтобы присматривала за матерью днем, и теперь я ежедневно раньше ухожу с работы – возвращаюсь в Версаль и сплю в свободной спальне. Я, конечно, не один в своих бдениях. Анна и Жюль почти каждый день приезжают из Парижа. Мой кузен Эдмон Гаст и его жена Жанна приезжают из Виль-д’Авре. А как-то раз я припоздняюсь и, приехав, нахожу у кровати Полин, она читает вслух роман ее безответному слушателю. Потом кладет книгу, встает и обнимает меня, и я опираюсь на нее.
– На сей раз я думаю, что никогда тебя не отпущу, – говорю я.
– Жорж, – шепчет Полин напряженным голосом, – твоя мать…
Мы смотрим на нее. Мать лежит на спине, глаза закрыты. Мышцы лица расслаблены, выражение отсутствующее, почти царственное в своем безразличии. Она теперь, похоже, за гранью всех условностей, за гранью всякой глупой нравственности…
– Она нас не видит, – отвечаю я. – А если бы видела, то порадовалась бы. Она ведь никогда не могла понять, почему мы так и не поженились.
– И не она одна…
Полин говорит это с горечью. Я не слышал от нее ни одного упрека. Мы выросли вместе в Эльзасе. Вместе пережили осаду. Мы цеплялись друг за друга в изгнании, когда у нас не осталось ничего. Я был ее первым любовником. И должен был сделать ей предложение перед отъездом в Алжир. Но я всегда думал, что для этого еще есть куча времени. Но когда я закончил зарубежную службу и вернулся из Индокитая, Полин махнула на меня рукой: одна дочь у нее уже родилась и она была беременна второй. Я особо и не возражал, к тому же мы возобновили наши отношения, словно перерыва и не было. «У нас есть нечто большее, чем совместное будущее, – убеждал я ее. – У нас есть прошлое». Не думаю, что я и теперь в это верю.