С фронта он написал ей несколько писем, но ответа не получил. А вскоре Васильевка оказалась на той стороне… Неспроста это, что Галя не ответила. Наверное, с ней что-то произошло, а может быть, ее вообще в Васильевке не стало, выехала или мало ли что.
И вот — Алевтина.
Он вспоминал, как она умывалась и взглядывала на него, не скрывая торжествующей и вместе с тем снисходительной улыбки, и он ходил за нею по комнате неокрепшим телком и чувствовал, что ей это нравится. Алевтина может стать хорошей женой. Ему уже казалось естественным, что завтра они вместе выйдут на работу, бригадир Бородулин и все женщины будут относиться к ним со значительным уважением, не так, как это было сегодня, — все-таки муж и жена…
В длинном полутемном вагоне на жесткой железной кровати с изношенным матрацем он уже не мог лежать и пялить глаза в низкий сводчатый потолок с черными круглыми дырами — отверстиями для вентиляции. Федор Васильевич оделся и вышел. На блеклом небе уже высыпали звезды. На краю поселка у железнодорожного моста неожиданно зататакал движок. «Вот как! — обрадовался он забытому голосу мотора. — Значит, люди не спят, делают свое дело». Видимо, восстановили из хлама, откуда кроме взяться движку. А он нужен и для сварки, и для освещения, — дыр на станции полно, без движка здесь плохо.
Одинокий голос мотора ободрил, и Федор Васильевич хотел даже сходить туда, к людям, посмотреть, что они делают в поздний час. И он пошел, хорошо понимая, что идти на звук движка — это направляться в сторону жилья Алевтины. Он даже пытался убедить себя, что сейчас у нее делать нечего, разговор об их отношениях лучше всего затеять днем. Вместе с тем он доказывал самому себе, что ничего особого не случится, если зайдет, взглянет на нее, поговорит; в конце концов, не такие уж чужие друг другу, чтобы не встретиться и не поговорить. А можно и так: он постоит у крыльца для утешения души и обратно…
Окно было завешено, в комнатке тлел светлячок-фитиль в консервной банке, пахло керосином и копотью.
— А я уж думала, не придешь, — отложила в сторону Алевтина какую-то работу с тряпьем и до обидного буднично посмотрела на Федора Васильевича. — Мой руки.
— Да я просто так, поговорить…
— Потом поговорим.
— Я поужинал, в столовую ходил…
— Знаю вашу столовую.
Пришлось вымыть руки и придвинуться к столу. Оказывается, Алевтина до сих пор ничего не ела, ждала его. А он-то хорош гусь, видите ли, не так посмотрели на него!.. И был готов тут же извиниться за свой мысленный упрек, загладить оставшуюся скрытой вину.
Алевтина, как и прошлый раз, налила самогону, ему — побольше, себе — чуть-чуть.
— Где ты берешь его? Сама, что ли, гонишь?
— Да ну, сама… Из чего? Сумела бы… Ношу из деревни, тут недалеко моя деревня…
— А зачем он нужен? Ты же не пьешь?
— Эх, дурачок зеленый… За эту штуку я черта рогатого достану. Вот наладят с поездами, поедут люди, так у них можно будет выменять и обувку, и что одеть, и соль, и вообще продукты… Да и сейчас кое в чем помогает… Ну, хватит молоть чепуху, тяни…
Опять у него загорелось в груди, и он опять видел близко-близко смеющиеся губы Алевтины и ее ослепительно белые, дразнящие здоровьем зубы. Она то и дело клала свои руки на его колени. Ему хотелось, чтобы и он стал таким же смелым с нею, чтобы мог свободно, не дожидаясь ее призывного взгляда, обнять, расцеловать.
Вскоре он уходил от Алевтины. Она не стала удерживать: надо — иди…
— Мужиков лучше не держать на веревке. Пускай чуют волю. А зачем она им, воля, без баб? Сами припрутся. А это возьми с собой, — сунула Алевтина бутылку самогона во внутренний карман его бушлата.
— Не надо, зачем…
— Возьми, пригодится. С мужиками выпьешь, а хочешь — один…
Он поправил бутылку, потеснее вдавил в горлышко газетную пробку. На груди пуговицы бушлата не сходились с петлями, поэтому пришлось идти распахнутым.
На улице чувствовался холод, — осень, хорошо, что у него есть бушлат. Он шел неторопливо, еще весь во власти пережитого счастья. Не надо было оставлять сейчас Алевтину одну; разговора о самом главном, из-за чего потянуло к ней, не получилось. Остался бы, окончательно обговорили бы насчет совместной жизни, и тогда нечего было бы сновать то в общежитие, то из общежития. Все равно теперь один конец — они, конечно, сойдутся. Но его поразила та легкость, с какой Алевтина отпустила сейчас. Он же не собирался уходить.
Обнимая ее, нарочно, чтобы подразнить, сказал:
— Не пора ли мне восвояси?
Она даже руки его не сняла в знак обиды.
— Ну, если надо — иди… — ровно, спокойно ответила.
«Ну и ладно! — разозлился он, хотя и понимал — неправ. И начал одеваться… — Не надо было уходить, хоть возвращайся обратно… Нет, надо! А то подумает, что не могу без нее, начнет строить капризы всякие…»
Луна была чистой, яркой. Улицу перечеркивали длинные тени от оставшихся труб на месте сгоревших домов. Морозец уже обсыпал легким инеем будылья травы, и Федор Васильевич чувствовал, как сапоги сбивали этот иней.