— Да! Йох-хо-хо! Все равно что. А вот когда отправляемся с кем-то на пикник или купаться, или ужинать, в большой компании наши языки замечательным образом развязываются! Мы иронизируем, шутим, болтаем, потом вся эта энергия и компанейская приятность по инерции на короткое время переходит и на наши взаимоотношения. Но вскоре опять заканчивается. И возникает напряжение.
— Мы уже давно выяснили, что не можем быть вместе.
— Да. Но ведь мы могли бы хотя бы сохранять красивое воспоминание. Но нет.
Мы немного помолчали. Я представила, как другой — бодрый и гибкий — мужчина произнес бы в ответ очаровательную глупость и выправил бы положение. Но Дарио промолчал. Пройдя дальше, похлопал рукой прибрежный парапет из серого камня и сказал, что нам следует перейти на другую сторону дороги: на нашей стороне пешеходная дорожка, действительно, закончилась.
— А нельзя ли более конкретно? — хмыкнула я. — Что за чертовщина опять витает в воздухе? Последует ли хоть один конкретный факт?
Дарио посмотрел на меня красивыми карими глазами.
— Не знаю. Это что-то такое, вообще… Или… Ну, например…
— Да?
— Например, ты назвала тех дорожных рабочих обезьянами.
— Хех, — мотнула я головой. — Да, конечно. Так я и думала!
— Это высокомерие. В тебе нет ни капли уважения к окружающим.
— Я не уважаю дорожных рабочих?
— Не уважаешь. Ты считаешь, что настолько превосходишь их, что можешь насмехаться над ними, как тебе вздумается.
— Мм-м….
— Если бы они не заасфальтировали эту дорогу, ты не смогла бы здесь ни ходить, ни ездить.
— Ах, вот оно что.
— Раздутое самомнение, уверенность, что тебе позволено обижать других, — вот что меня в тебе задевает.
— А знаешь, почему мы так никогда и не научимся терпеть друг друга?
— У тебя, конечно, имеется собственная теория на этот счет.
— Да. Все дело в том, что мы по-разному понимаем солидарность.
— Солидарность?
— Да. Состояние-противо-стояния. Хотя бы с теми же самыми дорожными рабочими.
— Что-то я не нахожу никакой солидарности в том, чтобы обзывать других обезьянами. Если ты обзываешь кого-то обезьяной, это можно назвать всем чем угодно, но только не солидарностью!
— Видишь ли, в том-то и дело. Я была солидарна не с рабочими, а с тобой.
— Постой. — Дарио эмфатически застыл, что показалось мне нелепым. — Ты проявила солидарность
— Да. Вернее — я полагала, что мы солидарны друг с другом, даже когда зло шутим. Что мы с тобой настолько солидарны, что воспринимаем даже злые шутки друг друга. Но теперь я вижу…
— Что?
— Что ты мне не доверяешь. Когда я называю дорожных рабочих обезьянами, ты принимаешь скорее их сторону, чем мою.
— Если один из двоих — оскорбитель, а другой — жертва, на чью сторону я должен, по-твоему, встать?
— Ах,
— Я-то полагала, ты не сомневаешься, что я считаю тебя скорее
— Может, и правда — отождествляю себя с ними. Одни честно трудятся, другие посмеиваются над честными тружениками.
— Ох. Прошу прощения, но ты все-таки дурак!
— Кроме всего прочего. Как и обезьяны, да?
— Моя насмешка содержала в себе
— Тебе бы понравилось, если бы кто-то назвал тебя обезьяной? И в чем тут ирония?
— Ирония в том, что, говоря «обезьяны», я смеюсь и над собой, и над всеми, кто вот так высокомерно и поверхностно делает обобщения. Играя такую роль, я подшучиваю и над собой. Это именно то, что
— Значит, обзывая рабочих обезьянами, ты на самом деле их любишь и подшучиваешь над собой?
— Я не
Дарио заморгал, давая понять, что он не понимает. До него не доходит.
— Ну, это такая истина, которая таится в дурацкой шутке или клоунаде: в грубом обобщении иногда может содержаться зерно смысла. Вполне возможно, что один из этих рабочих на самом деле обезьяна! — я не смогла удержаться от укола.
Дарио замотал головой, изображая театральное отчаяние.
— Расистка, — заключил он.