Свою задачу я вижу в том, чтобы взглянуть на музыку Попова, от ранних сочинений до военной и послевоенной поры, как на явление, имеющее свою собственную ценность и собственный смысл, не нуждающееся ни в нашем сожалении, ни в попытках чисто прагматического объяснения. Это не значит, что я собираюсь игнорировать обстоятельства, в которых протекали творчество Попова и его эволюция. Но сами эти обстоятельства в применении к творческой личности получают смысл в той мере, в какой они встраиваются в мир этой личности. Скажу сразу: при всей чудовищности и общего морального климата, и личных условий, в которых композитор очутился силою обстоятельств, в его развитии – несмотря на ясно видимые отличия его поздних работ от ранних сочинений, принесших ему славу, – можно проследить и внутреннюю логику, и присутствие творческой мысли. Движение Попова к диатонической «простоте» и звуковой живописности не было простой редукцией, сдачей ранее достигнутого; в нем сохранялись черты музыкального мышления Попова, заявившие о себе с самого начала, хотя и в ином качестве и ином контексте. В этом отношении эволюция Попова живо напоминает эволюцию Пастернака от поэтических сборников конца 1910‐х годов ко «второму рождению» 1930‐х и, наконец, к тому, что в стихах 1950‐х годов было обозначено им как стиль «неслыханной простоты». Подобно Пастернаку, простота позднего Попова была не редукцией и отступлением, а поиском нового берега. Причем импульс к этому поиску в обоих случаях был заложен в ранних сочинениях, казалось бы, предельно удаленных от какой-либо «простоты».
Обратимся теперь, имея в виду это общее соображение, к Первой симфонии. Оглушительный удар, которым она начинается, напоминает выстрел стартового пистолета, дающего начало стремительному движению. Следующую за ним главную партию составляют три компонента: маниакальное остинато в токкатном ритме на низком D; сложное, технически отточенное фугато у струнных; и отрывочные восклицания, диссонантную резкость которых подчеркивают мелизмы и глиссандо, у духовых в верхнем регистре. Сочетание остинато в басу и пронзительных диссонансов в верхнем голосе живо напоминают Токкату Прокофьева. Но есть у главной темы и другой, менее явный музыкальный прототип. На него указывает запись в дневнике о прослушанной в концерте Третьей симфонии Бетховена: «Энергия струнной группы у Бетховена для меня – счастье и воля к творчеству, к созданию симфонии»[146]. Главная партия Первой симфонии отсылала к зачину бетховенской «Eroica», в авангардном преломлении (через посредство Прокофьева): начальный «выстрел», после которого тема появляется на фоне остинато. (Много лет спустя Попов назовет свою Третью симфонию для струнного оркестра «Героической», вызвав взрыв негодования по поводу предположительного несоответствия заявленного жанра «возможностям» струнных инструментов; это не помешает ему назвать Пятую симфонию «Пасторальной».)
Начало Первой симфонии заявляет о себе как своего рода «токката и фуга», с той, однако, оговоркой, что эти ее компоненты выступают не в последовательности, а симультанно. Каждый из компонентов развертывается сам по себе, как будто игнорируя диссонантные столкновения с другими компонентами. Остинато постепенно нарастает crescendo, движение фугато спрессовывается в стреттах, в то время как отрывочные восклицания духовых постепенно кристаллизуются в агрессивный марш, – пока эти коллизии не взрываются в тотальном звуковом хаосе.
Приверженность Попова к линеарному принципу, при котором логика «горизонтального» движения каждого голоса первична по отношению к получающимся «вертикальным» гармоническим сочетаниям, была немедленно отмечена современниками как характерная черта его стиля. Сам композитор говорил о том влиянии, которое имела на него в этом отношении музыка Хиндемита. Асафьев в заметке по поводу Септета отмечал у Попова «острое чувство линии, осязательное ощущение формы – все на слуху, на живом материале, умение управлять интенсивным движением музыки и подчинять его художественно организованному нарастанию развития… постоянное движение вперед»[147]. (В 1969 году, готовясь к исполнению Шестой симфонии, Попов выразил пожелание, чтобы автор аннотации процитировал это высказывание Асафьева: оно «очень точно выражает сущность моих творческих, композиторских черт»[148].)