Гавриил Николаевич Попов (1904–1972) принадлежит к числу тех деятелей искусства, чье возвращение в культурную историю ХХ столетия началось лишь в самом его конце. Подобно многим воскрешенным из советского небытия, он ассоциируется в культурной памяти с золотым веком советского авангарда – 1920-ми и началом 1930‐х годов. Высокая оценка творчества Попова обычно связывается с его Септетом (он же – Камерная симфония, 1927), несомненно принадлежащим к лучшим образцам неоклассицизма 1920‐х, и Первой симфонией (1928–1935), произведением, обозначившим (наряду с Третьей Прокофьева) поворот к жанру монументально-драматической «большой симфонии» в традиции Чайковского – Брукнера – Малера (эта важная смена эстетической парадигмы обычно ассоциируется с симфониями Шостаковича, начиная с Четвертой, в которой явственно просматривается влияние Первой Попова).
После первого исполнения в 1935 году Первая симфония Попова была подвергнута уничтожающей «критике» в статье «С чужого голоса» В. И. Иохельсона (бывшего активиста РАПМ, оставшегося на руководящих постах и после роспуска этой организации) и больше при жизни автора не исполнялась[141]. Год спустя Четвертая симфония Шостаковича была снята с репетиций по следам аналогичной «критики» его оперы (впервые симфонию исполнили лишь в 1961 году, по партитуре, восстановленной по оркестровым партиям). Есть, однако, существенное различие в том, как сложилась творческая судьба двух композиторов в последующие десятилетия. Если в творческой жизни Шостаковича между периодами свирепых, поистине уничтожающих моральных репрессий (в середине 1930‐х и затем в конце 1940‐х) пролегали годы широкого официального и общественного признания, то участью Попова между аналогичными взрывами агрессии в его адрес была в лучшем случае маргинализация, если не полный остракизм; даже те его произведения, которым удавалось снискать официальное одобрение, получали минимальную институциональную поддержку и погружались в забвение вскоре после одного или нескольких исполнений.
Этим определилось отношение к Попову как к моральной жертве сталинских репрессий, чей талант (подобно третьему представителю блестящей плеяды 1920‐х годов, А. Мосолову, – но в отличие от Шостаковича) был сломлен обрушившимися на него ударами. В подобном сочувствии проглядывает косвенное признание недостаточной творческой силы личности, задушенной обстоятельствами. Именно эту имплицитную оценку имел в виду Алекс Росс, говоря о различии между «стихийным талантом» и «гением», очевидно подразумевая различие творческой судьбы Попова и Шостаковича[142]. Отношение к Попову симптоматично для ностальгического взгляда на советские двадцатые годы, которому вся последующая история представляется в сослагательном наклонении – как неосуществление того, что «могло бы быть». В сущности, этот взгляд подтверждает установку на маргинализацию, тяготевшую над композитором при жизни.