Тем не менее отношение Пушкина к мирным радостям жизни двойственное. Воздавая (иногда не без наигрыша) им должное, поэт в ту же минуту готов отречься от них:
Один из самых парадоксальных оксюморонов возникает в концовке шестой главы «Онегина»: «В мертвящем упоенье света…» Упоение — мертвящее; в сущности, в этих словах — оба полюса отношения поэта к «обыкновенной» жизни.
Легко предположить (и предположение подтверждается фактами), что «житейские» размышления поэта, поскольку их составной мотив — мысль о «ничтожности» жизни, время от времени становятся горестными. Может быть, самое показательное в этом плане — стихотворение, датированное днем рождения поэта, 26 мая 1828 года:
Однако даже на самом пределе сомнений и безверия в душе поэта сохраняется убеждение в ценности человеческой жизни, приятие бытия. В подтверждение сошлюсь на пушкинское «Воспоминание» (1828):
«Не смываю» в финале самого горестного переживания в высшей степени красноречиво.
Но если даже чисто человеческая пушкинская печаль «светла», если «грустно» становится в один ряд с «легко», если само разочарование в жизни преодолевается и отбрасывается, то тема творчества, которая сама по себе выступает антитезой теме «легкой жизни», не знает скептицизма и разочарований. В пушкинских стихах запечатлелось немало тягостных сомнений о направлении, о целях художества иного творчества — даже в «Осени», где настоящий гимн свободному поэтическому вдохновению внезапно обрывается вопросом, оставляемым без ответа: «Куда ж нам плыть?» (В черновике целая строфа давала варианты ответов на этот вопрос, а выбор поэт отказался сделать). Но никогда (кроме кризиса 1816–1817 годов) в пушкинском сознании не возникало сомнений в самом избранном пути поэта, в самом творчестве как человеческом деянии. Поэзия неуклонно воспринимается сознанием Пушкина ангелом-утешителем. Даже в одном из самых драматичных пушкинских стихотворений «Из Пиндемонти» мучительный разлад поэта с действительностью разрешается благословением «созданьям искусств и вдохновенья».
Тем же ощущением пронизан и «Онегин». В финале романа Пушкин отметит, что со своими героями в «живом и постоянном» труде он знал «Всё, что завидно для поэта: / Забвенье жизни в бурях света. / Беседу сладкую друзей». Творчество и здесь выступает антитезой сознанию «ничтожности» жизни и средством «забвенья жизни».
Отдельные суждения о просветлении жизни высокой целью сливаются в «Онегине» в целостную программу, сущность которой — обретение и смысла жизни и счастья в творчестве, даже надежды на бессмертие:
Это рассуждение и дано от лица пушкинского «я», и выражает устойчивую пушкинскую позицию (от лицейского послания «В альбом Илличевскому» до «Памятника»).
Мужественный, упрямый характер подобного настроения в «Онегине» оттеняется контрастными наблюдениями: «Так, равнодушное забвенье / За гробом ожидает нас». Пушкин умел быть «покорным общему закону». Но тем дерзновеннее мечта поэта оставить след в памяти потомков, и тем она героичнее, ибо была не утопичной, поверялась великой мерой добровольного труда.
Данная позиция заявлена Пушкиным с такой непререкаемой категоричностью, что кажется уже невероятным появление еще и здесь антитезы. Все-таки к основной пафосной оптимистической позиции антитеза возникает: это горестное, скорбное рассуждение, завершающее роман; обычно разоблачительная формула «блажен» здесь в первый и в последний раз дана без иронии: «Блажен, кто праздник жизни рано / Оставил…»
И все-таки чужая для автора «Онегина» формула «блажен» остается существенным симптомом отчуждения: здесь она не служит целям иронии и разоблачения, но настораживает, заставляет проверить, действительно ли данное рассуждение выражает сокровенные пушкинские взгляды.