У входа я увидел человека, державшего плакат с написанными на латинице двумя словами. Присмотревшись, я разобрал свою фамилию и, ниже, незнакомое мне слово «ассассин». Кажется, я слышал его в каких-то сказках, но теперь забыл.
«Надеюсь, это приличное слово», — подумал я и, поравнявшись с человеком, выглядевшим несколько дурковато (как минимум он был слишком тепло одет для такой жары), спросил у него:
— Куда вам монетку бросить?
— Что? — сказал он, глядя куда-то поверх меня, словно источник звука был там.
Ответственный за мою безопасность мягко взял меня под локоть, и грустно, как бы не мне, сказал:
— Ох, Захар.
Мы прошли на российский стенд. До моего выступления оставалось полчаса. Шампанское гуляло во мне, как молодой казак по улочке, где живёт его зазноба.
— Украинский стенд — вон там, мы соседи, — шепнул мне кто-то, возможно, мелкий бес.
В этом соседстве тоже была своеобразная европейская ирония. Организаторы могли бы проредить: рядом с Россией, на «Р», разместить Руанду, а рядом с Украиной, на «У», — Уганду; но нет, плечом к плечу поставили, забавники, шельмецы.
Едва на меня перестали обращать внимание, я ушёл к соседям. Под Сосновкой так не сделаешь, а тут пожалуйста.
На украинском стенде угощали.
Я ведь, хорошие мои, влюблён в Украину.
Одна печаль: теперь слова «Я с детства был влюблён в Украину» проходят по тому же разряду, что и «Нет, зачем вы так, у меня даже есть друзья-евреи».
Но как сказать иначе, если любишь?
Помню себя в детстве — сколько мне лет было? — девять, думаю, десять, может, одиннадцать, — совсем пацан, — и вдруг обнаружил где-то на чердаке сборник украинских стихов, без перевода.
Книжкой заболел: ходил и повторял наизусть. Почти все слова были понятны, но звучание их казалось волшебным: словно, знаете, когда долго давишь на глаза кулаками, потом отнимаешь руки — и вдруг создаётся иная оптика: мир становится плывущим, странным, тёплым, ласковым; такой же речевой казус случился со мною.
Сейчас не буду читать вслух, а если встретитесь мне, я вам нашепчу вполголоса, по памяти, покачивая рюмкой, но не проливая.
Моей бабушке, выросшей на юге нашей земли, мова была знакома, — она слушала мои чтения наизусть и поправляла иногда: это ж общий наш язык, в крови растворённый.
Запорожские казаки, гайдамаки, дейнеки — всё это кружило вокруг меня и было родным куда больше мушкетёров, индейцев или пиратов. Впрочем, запорожцы сами — те ещё пираты, страшней не придумаешь.
Они все были — родня моя. А что были: остались.
Война — она всегда за детство, за первые стихи; а вы как думали — за дураков и чью-то корысть? Нет, сначала за собственное детство. Всё остальное — потом.
За высокой длинной стойкой, ничем не покрытой, стоял молодой мужчина — усы, причёска, вышиванка — и угощал всех желающих. Рюмка хреновухи, сальце с хлебушком.
— А меня угостите? — спросил я, улыбнувшись своей, предположительно, лучшей улыбкой.
— Будьте добри… — начал он и осёкся. Он так и держал в руке рюмку, которую уже начал мне передавать; другой рукой двигал блюдечко с хлебушком и салом, и тоже остановил движение.
Мы так и стояли: он с рюмкой и я — с широко открытыми глазами.
— Ну, сам выпей, раз так, — сказал я.
И пошёл дальше по стенду. На меня косились — причём иные, покосившись, так и застывали с повёрнутой набок головой, — но никто ничего не говорил, кроме человека за стойкой: он произнёс какую-то фразу на украинском — я не понял её; в поэзии, читанной в детстве, не было этой фразы. Вроде бы он сообщил всем, что сейчас погубит меня.
Я оглянулся и некоторое время смотрел на него, но он так и стоял на своём месте, весь в красную крапину.
Наверное, послышалось.
На российском стенде уже собирались люди, их было много, они были по-европейски выдержанны и спокойны.
Меня усадили, меня объявили, — и тут же, в один миг, по не замеченному мной сигналу, в разных концах уставленной пластиковыми белыми стульями площадки поднялись люди, в количестве примерно десяти человек.
В основном это были женщины, прожившие в нашем трудном мире не менее полувека, и, вроде бы, пара мужчин, молодых, почему-то чернявых.
У всех на белых листах была одна и та же надпись про ассасина.
Я спросил у переводчика, как переводится это слово, он спокойно ответил (как если бы пояснил перевод слова «скальпель» или слова «выключатель»): убийца.
Вставшие люди, перебивая друг друга — видимо, спутав роли, — начали произносить какие-то речи; я ничего не понимал — и, кажется, не только я.
Переводчик некоторое время хмурился, вслушиваясь, потом сказал:
— У них очень плохой французский, — ещё послушал и добавил бесстрастно: — Если это вообще французский.
Дождавшись, пока они закончат, мы славно поговорили с остальными собравшимися; при всём том, что люди с плакатами так и стояли, и, думаю, у некоторых из них затекли руки.
Общение строилось так, будто ничего не случилось. Если б стоявшие люди были голыми, реакция сидевших оставалась бы точно такой же: никакой.