И старик полез дальше. Движения его были плавными, спокойными и поэтому сильными. Правая рука – вверх, следом за ней – еще выше – левая. Быстро подтягивается все туловище, а потом переступают ноги, тоже сначала правая, а потом левая. Не надо прижиматься к коре: это – свидетельство страха. Надо держать тело, как держит наездник, – чуть откинув назад, потому что пальма, как и конь, – друг человека: конь возит, пальма кормит.
Старик лез все выше, совсем не чувствуя усталости. Старик посмотрел вниз: мальчишки стояли молча, задрав головы, и никто не смеялся.
«Значит, я хорошо лезу, – подумал старик. – Дети всегда смеются над тем, что смешно. Они не умеют скрывать своих чувств…»
Он лез свободно, как бы совсем не прилагая усилий, откинувши корпус и подняв голову, чтобы все время видеть небо через стрельчатую крону пальмы. И старик, чувствуя, как он красиво и легко лезет, негромко запел. Он запел ту песню, которую мечтал петь тогда, давно, когда на плантациях стояли надсмотрщики с кнутами.
Забравшись на самую вершину, старик почувствовал, как сильно он устал.
С залива шли черные низкие тучи, и в них, как что-то неведомое и грозное, глухо ворочался гром. Казалось, он подгонял тучи, торопил их и сердился из-за их медлительности.
Когда старик спустился вниз, на руку упала первая капля.
«Вот и хорошо, – подумал он, – будет ливень, он снимет боль в ноге, он напоит землю, а то земля стала настоящей пылью. И воздух станет чистым».
– Ты хорошо лазишь по стволу пальмы, – сказал Дауд, внук Насра, – я даже не знал, что ты умеешь так лазить.
Старик ответил:
– Ты не знаешь многого из того, что знаю я. И – не узнаешь…
Молния резанула потемневшее небо, высветлив воду в канале и сделав листву пальм бело-голубой. Все окрест на мгновение замерло, а потом, заглушая высокий голос муэдзина, который возвещал в селении время намаза, хлынул ливень – шумный, веселый, по-весеннему щедрый…
Она будет балериной
Ночное варьете в Басре. Прокуренные стены, тусклые, засиженные мухами лампочки, духотища, толчея, смех, крик. Вокруг эстрады, выложенной прямо посреди зала разноцветными стеклянными плитками, тесно прижавшись друг к другу, сидят посетители. Кто побогаче – расположился за столиками; пьют виски с содовой, закусывая миндалем, обжаренным в соли. У входа стоит наряд полиции.
Ревет джаз. Танцовщица очень красива и очень молода. Запрокинув руки за голову, она вся в стремительном и неистовом народном арабском танце. Глаза полузакрыты, волосы распущены по плечам. Лицо настолько юное и свежее, что краска кажется ненужной, оскорбляющей красоту девушки.
В дальнем углу, там, где почти совсем нет света, сидят четыре американца. Это моряки с корабля, зашедшего с грузом в Шатт-эль-Араб. Лица у моряков медные от загара. Все они в рубашках с закатанными рукавами, без галстуков. Только у одного старого, долговязого моряка воротник стянут бабочкой. Ботинки тоже обуты на босу ногу. Непосредственность, граничащая с полным пренебрежением к окружающим, потому что все остальные посетители, арабы, одеты в пиджаки, крахмальные воротнички стиснуты галстуками, а ботинки начищены до антрацитового блеска.
Ритм музыки все убыстряется. Девушка на сцене кружится в неистовом вихре. В зале нарастает восторженный гул. Моряки лихорадочно напиваются, не спуская глаз с танцовщицы. У входа стоят равнодушные полицейские и меланхолично жуют чуингам.
Все сейчас захвачены танцем. Танцовщица – настоящая, очень талантливая балерина. Ее искусство, великое искусство пластики – то женственно-вкрадчивой, то вызывающе-дерзкой, – заставляло всех собравшихся в этом маленьком варьете чувствовать, если можно сказать так, религиозную, чистую красоту человеческого тела.
Мой спутник, господин Мохаммед, осторожно толкает меня в колено и показывает глазами на американцев. Те уже успели напиться, лица у них побагровели, а глаза стали водянистыми, белыми.
Я вижу, как они поднимаются и идут к эстраде. Впереди – самый молодой, двое по бокам. Старик, спрятав руки в карманы, заключает шествие. Расталкивая зрителей, они выходят на эстраду, и молодой парень хватает танцовщицу за руку. Джаз по-прежнему ревет, хотя музыканты настороженно переглядываются. Юноша, сидящий в первом ряду, кричит:
– Позор! Вон отсюда!
Долговязый американец в бабочке замахивается на юношу. Начинается драка. Танцовщица убегает за кулисы. В драку вступает полиция, и через минуту воцаряется порядок: американцы возвращаются в свой угол и продолжают пить. Долговязый старик безуспешно пытается застегнуть рубашку – все пуговицы оторваны. Молодой парень держит под глазом платок, намоченный содовой водой…
Поздно ночью, когда звезды стали особенно яркими и такими крупными, словно кто-то подтянул небосвод к воде Персидского залива, я снова увидел давешнюю танцовщицу. Она сидела в маленьком зале, отгороженном от остального помещения фанерной стенкой. Она была одета в скромное серое платье, наглухо застегнутое под подбородком. Девушка устало пила чай и ела бутерброд с сыром и помидорами.
– Вы испугались? – спросил я ее.