ну ты правда искал меня тут, серьезно? И разговора такого не рвется
нить. Лучше платить по счетам, пока воздух ворован, выброшен к
мусору под опаленным кустом, в семь обручальных колец на седмицу
закован, предначертания спрятаны в матушкин том. Кто тебя здесь
так полюбит чернее чернила до возвращения в белое из бытия, мало
ли что там бывает и сердцу не мило, но почему-то лежит в этой книге,
как я.
Водил на казни, водил в найт-клабы, хвалил за наивность и аппетит,
сказал бы: будь моей собачонкой – была бы, да только не говорит.
Держал за руку до полвторого, времени мало – чего уж там. На
тебе осталось чего живого? К таким нерасставленным по местам
применяются особо изощренные пытки, чтобы научить их себя
жалеть, отворять тихонько тебе калитки, чтобы не звенела латунь и
медь, и от полвторого тобой лучиться, полагая тоже, что всем тепло.
Говорят, что в памяти всё случится, говорят, что это твое трепло
ни одной слезинки не заслужило, а не то что лужи отборных слёз.
Говорят, что есть долото и шило, освежитель воздуха и Делёз, в
осознании этого легко и уютно, те, кто любит – те вообще молчат,
ну а те, кто пишет здесь, обоюдно нелюбимы, от любящих и зайчат
каждый раз услышишь – ну нет, не верю, он ведь так, вот так на
меня смотрел, вот тогда и надо бы хлопнуть дверью, чтобы помнить
хорошее, не у дел остаются пускай уж всегда другие, мы по всем
приметам надежнее их – батарейки японские дорогие и почти
классический в целом стих. Неужели можно вот так обмануться – а
ведь так осторожно с тобой молчал, да у нас ведь и чашки с вином не
бьются, да у нас аллергия тут от зеркал, и от пепельниц этих, пустых
покуда, чтобы их наполнить, нужна рука твоя, и просто остатки чуда,
и просто намеки издалека. Напрасны наши любовные всхлипы, по
изжитию текста напрасен труд, а нам все пишут: а вы могли бы? А
нам всё пишут, что не умрут. И с этим трудно не согласиться, на это
трудно не наплевать, а больше мне ничего не снится, ну может быть
– заменю кровать.
56
Чуши прекрасной, слезинки ребенка в блюдце, молоды были
57
когда-
то, потом не так, из поминальных списков к себе вернуться и на окно
повесить сушиться мак. Что тебе снится? Помалкивать Эвридика
в целом научена, так иногда, всплакнет, смотрится дико, тогда
полюбила фрика, в девятом кругу опять головой об лёд. Ей приносили
тогда шоколад и крупы, рижские шпроты на Сретенье, так везло,
и колокольчики медные от Гекубы, стыли уключины, билось о лёд
весло. Было почти вот так, как тогда в Мисхоре, когда оглянуться
можно бы, но нет сил, он уезжает, она выживает вскоре, каждый
простил, но только забыть просил. Кто они все, что за каждым идти
бы следом, потом возвращаться в свой мертвый пансионат, Томаса М.
пересказывать за обедом – в девятом круге каждый послушать рад
себя, самого себя кромсая, лелея, оставляя ножницы в самых видных
местах, себе сестра милосердия и Лорелея, Горгона с зеркальцем,
постпубертатный крах. Всё человеческое слишком – Богу, кесарю,
Крыму, ликероводочному спасению на воде. Он обернется – тебе
разыгрывать пантомиму о нежелании вернуться в свое «Нигде»,
чтобы мучительно стало зрителям и прохожим, звезде Лучезарной
и лечащему врачу, которому ты говоришь: «Я рожден хорошим, но
оставаться таким не совсем хочу». А каким мне быть еще, выясню, вот
полдела, некалорийное тело, оскоромленная душа, я тебе снюсь по
праздникам, я тебя не хотела, но всё равно истлела, на приговор спеша.
Можешь теперь оборачиваться, сколько душе угодно, читать стихи
кустарникам, девушкам или мхам, я теперь, может быть, от всего
свободна, чуши прекрасной своей никому не дам, чаши прекрасной
своей со своим крюшоном, свои нейролептики и колокольчик глухой,
а могли бы мы встретиться где-то во времени оном, и была бы я
максимум только твоей снохой, и сидели бы мы за столом и читали
Делиля, и, отчизну свою без труда в сорок дней полюбив (остается
ее нам теперь вот зеленая миля, корешок восприятия, солнечный
Маунтолив). Можешь теперь оглядываться, каждый раз узнавать,
внове все эти изгибы печени, перечницы в руках, или вот мне не
откажут в еде и крове, и уголки загибаются в уголках. Или вот мне не
откажут во мне лишней, или оставят себя обихаживать, контур свой
каждый день проявлять твоей лавровишней, чтобы опять казаться
себе живой.
Она сказала: «Все вас знают, а мне вас видеть не приходилось,
а мне такого за жизнь наснилось, что вам и не рассказать, а мне
такого наобещалось, а мне такого не обломилось, как не завидовать
аккуратно, словно бездомный тать». Она сказала: «Ну, все вас знают,
а мне, по правде, неинтересным всегда казалось таким вот парнем с
походкою волевой родиться, может быть, это зависть и вам всё это
должно быть лестно, но в роде своем я и так прелестна и выдана с
головой». Она сказала: «Все вас знают, а мне вас знать и не нужно,