Читаем Не жалею, не зову, не плачу... полностью

Зашел ко мне Коля Гапон. «Что ты там за письмо получил из редакции? Покажи». Гапон — и вдруг его редакция заинтересовала, литература. Показал я ему оба письма, он прочитал внимательно, сдвинув брови, и спросил, согласен ли я про заумную философию? Я пожал плечами — согласен. «Ажаев сидел, написал книгу «Далеко от Москвы», получил за это свободу и Сталинскую премию». — «Говорят, он не сидел, а работал вольняшкой». — «Говорят», — передразнил меня Гапон. — Ты слушай, что я говорю. — Он пырнул себя в грудь оттопыренным пальцем. — Я с ним ходил на один объект, видел его вот как тебя. На пятьсот первой стройке».

Я не стал спорить, тут правды не добьешься. Напечатают в газете, скажут по радио, это и будет правда, а все остальное — выдумка наших врагов. Да и кому нужна такая правда, кого сажали, кого миловали, всегда найдутся приказные дьяки, архивное жульё, которое скроет, что было, и откроет, что надо. «Сидел Ярослав Смельчаков, — сказал Гапон, — у него песня есть про этап». Наверное, он имел в виду Смелякова, в печати я его не встречал, имя слышал от Фефера — сильный поэт, и сажали его будто бы несколько раз. Он был связан с Мандельштамом, а тот был женат на сестре Каменева, их тогда всех пошерстили, пересажали. «Еще я с Домбровским сидел, из Алма-Аты. Вот писал! «Покоряясь блатному закону, засвищу, закачаюсь в строю. Не забыть мне проклятую зону, эту мертвую память мою». — А дальше Гапон меня сразил: — Я тоже пишу, — сказал веско и посмотрел прямо, человечьими глазами, надо сказать. — Про свою жизнь».

Меня это задело, пишут, кому не лень, ревность вдруг появилась. Лев Толстой говорил, написать о своей жизни может любой нищий, даже безграмотный, но дело не в пережитом, а в точке зрения. Гапон заметил мой протест и кивнул на конверт Устиновича: «Он правильно тебе вломил — заумная философия». «Для меня мысль важнее фактов, случаев». — «Мысли-итель. А что ты видел? Ты студент прохладной жизни. Весь твой багаж — пустой чемодан. — Он говорил обозленно, не знаю, почему. — Надо писать, что сам пережил, а не списывать из других книжек».

Наблюдений у Гапона много, спору нет, он старше меня лет на пятнадцать, да еще каких лет — лагерных, где не просто жизнь, а самая ее густота. Описывать на сто лет хватит, а вы, критики, теоретики, осмысливайте и обобщайте, что народ пережил. Но говорить мне с ним тяжело, он хам, а хамство и литература несовместимы. Ушел Гапон, заставил меня думу думать. И в самом деле, что у меня было в жизни, какие-такие особенные события? Пустой чемодан — похоже. И потому обидно.

Да еще и карась, как заметил Волга, а каждому карасю впереди уготована уха. Плюнуть бы, но увы, не получается, из всего делаю выводы.

Думал я, думал, и сделал вывод. Не хватает мне из опыта человека ХХ века трех главных составных — я не участвовал в революции, не был на войне Великой Отечественной и не родился евреем. Значит, опыт мой ограничен, я отстаю в развитии. А отставать не хочется.

Зато я был счастлив, я заполнил себя любовью. Имел ли я право любить на фоне мировой войны и ее последствий? А мне плевать на вашу войну, она временна, а любовь — вечна. Войну навязали дуроломы-политики, я не хочу им потакать и не приму навязанных ими страданий жалких, животных. Народы убивали друг друга всегда, но не они мне пример, а Ромео и Джульетта, они умерли от любви. И Шекспира не война создала и прославила, а любовь. Под каждой могильной плитой лежит вся история человечества, сказал Гёте. Значит, и под моей тоже будет лежать вся история. Вся, а не ее фрагменты. Своим воображением, проницательностью, болевой чуткостью я восполню нехватку прямого и грубого опыта. Толстой тоже не участвовал в Отечественной войне, не был Анной Карениной и не родился Хаджи Муратом. Опыт — пошлость. Пульников сколько раз талдычил: вот просидишь двенадцать лет, тогда узнаешь. Ничего не узнаю сверх того, что узнал, что испытал, муки мои уходят, как вода в песок, тогда как страдания из-за любви возвышают. Дело не в количестве лагерных лет, а в том, как душа твоя откликается, как меняется, как трепещет, «сквозит и тайно светит». Вот объявили мне восемь лет, и пусть я просижу восемь дней, приговор как палашом рубанул, оставил след на всём моем существе, и дальше я буду расти подрубленным. При условии, конечно, если корни остались.

Опыт у меня будет, но как на него смотреть, как его понимать? Я не бузотерил в революции, не участвовал в войне, не родился евреем — значит, я принадлежу к большинству, и при взгляде на историю мне легче освоить истину, сопоставить интересы и быть объективным в сравнении с теми, кто участвовал там-то и там и родился таким-то и таким.

31

Перейти на страницу:

Похожие книги