О том, как развиваются их с Надей отношения, сын ничего не рассказывал; да и с какой стати он, взрослый, плечистый, летающий выше облаков, принялся бы рассказывать старому папке о своих похождениях или их отсутствии?
—Ну, ладно,—сказал я.—Предположим. Крошка сын к отцу пришел. И спросила кроха?..
Я намеренно придал последней фразе несколько вопросительную интонацию. Мол, какие проблемы?
Молодой сталинский сокол—а кого еще и называть так, если не Сережку, и не таких, как он?—от неловкости взъерошил волосы, но ответил почти без паузы:
—Коммунизм-то хорошо. А что там будет плохо?
—Ого!—сказал я.
Надо было собраться с мыслями, и я взял неприметный тайм-аут.
—Тогда для начала все-таки анекдот. Почти по теме. Пап, откуда берутся дети? Ах вот ты о чем, сынок, сказал отец и глубоко задумался.
Вежливо, но мимолетно улыбнувшись, он наклонился вперед, словно решил было пойти на таран своей лобастой головой, но в последний момент передумал. Я понял: у него что-то случилось важное и так просто мне не отшутиться.
—Коммунизм мы лет через пять-семь построим,—убежденно сказал он.—Сейчас такой темп взяли, что... Ну, если Гитлера бить придется, то через десять. Это понятно. А дальше-то что?
—То есть как?—картинно опешил я.—Эк тебя, сынище...
—Ну что мы тогда делать будем?
—Серега, ну нельзя так ставить вопрос. Ты дом себе новый ставишь, свой, по своей задумке—так какой смысл спрашивать, что будешь делать потом, когда туда переселишься? Будешь жить! Дом—он не для конкретного занятия, а для жизни вообще!
—В том-то и дело!—горячо сказал он и опять взволнованно взъерошил себе волосы.—Жить. Дом не цель, а средство. И коммунизм тоже. Жить—это ведь не в четырех стенах сидеть, любуясь мебелью. Жить—это и есть что-то делать! А что? Растапливать полярные льды? Так еще неизвестно, будет ли от этого польза, ученые пока точно не сказали. На Луну летать? Я бы душу заложил, чтобы повести ракету, но ведь я же первый понимаю, что всем туда не полететь, да и не надо. Не всем же этого хочется. И даже если хочется—опять-таки: зачем? Зачем на Луну? Чтобы построить там базу и потом лететь на Марс? А тогда зачем на Марс? Понимаешь, пап, я подумал: коммунизм—это же всего лишь ученое слово, а на самом деле это когда каждому человеку интересно жить. А так бывает, только когда делаешь, что хочешь. Ведь коммунизм—это свобода, какой раньше никогда не было! Свобода делать, что хочешь! А люди хотят черт знает чего.
—А,—с некоторым опозданием уразумел я.—Вот что ты...
—Ну да!—горячо и нетерпеливо поддакнул он.—Если всякому дать свободу делать, чего вздумалось, многие так накуролесят, что небо с овчинку покажется. А если одним давать свободу, а другим не давать—то кто решит, кому дать, а кому нет? Какие желания правильные, наши, а какие—из-за пережитков старого строя? Партком? Или вообще—органы? Тогда какая, к фигам, свобода?
—Вообще-то считается, что при коммунизме будет чрезвычайно сильная педагогика,—осторожно сказал я.—С детства все будут очень хорошо понимать и помнить, что такое хорошо и что такое плохо.
—То есть сызмальства что-то вроде программки будут в мозги вбивать?—запальчиво спросил сын, и мне показалось, что это он говорит уже не совсем от души, но со слов, скорее всего, слишком уж образованной Надежды.
—А ты бы чего хотел?—я с нарочитой суровостью сдвинул брови.—Вот сам подумай, сын. Почему люди так не любят несвободу? Не потому, что свободный всегда ест сытнее или у него всегда женщин больше. Частенько бывает наоборот. Несвобода—это когда тебе приходится под каким-то внешним давлением поступать против совести. Вот тебе стыдно что-то делать, тошно, тоска берет, знаешь, что на всю жизнь потом останется в душе червоточина—а тебе говорят: делай, иначе твою мать повесим. Твоего ребенка удушим газом. Или просто тебе самому жрать станет нечего. И ты делаешь. Ненавидишь себя, проклинаешь всех вокруг, целый мир тебе становится омерзителен—но делаешь. Вот что такое несвобода. А свобода—это возможность поступать по совести. Чувствуешь, что поступаешь правильно, честно, благородно, как подобает, и тебе ничего за это не грозит, никто тебя не осудит, никто не помешает, никто не схватит за локти. Поэтому делаешь—и радость: хорошо поступил, да к тому же еще и не пострадал. Вот свобода. Но совесть же не программка с бумажки, которую начальник торопливо на коленке нацарапал. Это результат культурного программирования. Тысячу лет народы на ощупь тыркались, выясняя, что можно, а что нельзя. Что к общей пользе, а что к общему вреду. Каждый немножко по-своему, потому что история у всех немножко разная. И результаты их мучений закрепились в культурах как голос совести. А вот если распадается культура и прекращается программирование—свобода превращается в кровавый бардак: кто сильней, тот и свободней. Если совести нет, поступать по совести в принципе нельзя, и тогда о свободе говорить бессмысленно. А если совесть есть, то разом появляется и свобода, и ее пределы.